Маргарита Агашина - Бабья доля (сборник)
«Но мне бывает в тягость дружба…»
Но мне бывает в тягость дружба,
когда порой услышу я,
что я жила не так, как нужно, —
мне говорят мои друзья.
Что мало песен написала,
что не боролась, а ждала,
что не жила, а угасала,
что не горела, а жила.
Что я сама себя сгубила,
сама себя не сберегла…
А я жила – тебя любила!
А я – счастливая жила!
Я не хочу начать сначала,
ни изменить, ни повторить!
И разве это так уж мало:
все время ждать,
всю жизнь любить?
Моя живая книжка
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем.
Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней – бессмертие моё.
У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
и бесконечные права!
Я эту книжку не пишу —
я на руках ее ношу,
над ней пою, над ней молчу,
её молчать и петь учу.
Но не молчит она – поёт!
И мне работать не даёт.
Она болит – опять терпи.
Она зовёт – опять не спи!
Опять не спать до петухов!
Опять – увы! – не до стихов:
всю ночь кричит сынишка —
моя живая книжка.
Колыбельная
Баю-баюшки-баю…
Песню старую пою.
Песню долгую пою —
баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
Час пою, два пою.
Дочку милую мою
баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
День пою, ночь пою!
Дочку милую мою
баю-баюшки-баю…
Час пою, два пою.
День пою, ночь пою!
Дочка – баюшки-баю…
А мама выспится в раю.
«Середина двадцатого века…»
Середина двадцатого века…
Над землею – весенний наряд…
Я люблю тебя, как человека,
праздник мой —
город мой, Волгоград!
Я люблю
твоих улиц кипенье людское.
По которой из них ни пройди,
на любую взгляни —
и увидишь такое,
от чего замирает в груди!
Как ты вырос, дома и сады поднимая,
как ты строил этаж к этажу,
как светлели твои Первомаи,
хочешь, нынче тебе расскажу?
А они у тебя и такие бывали —
в затемнённые трудные дни:
ни садов, ни домов,
и над тенью развалин
только майских салютов огни.
Пролетают года,
и рубцуются раны.
Новый май, новый свет над тобой:
всё подъёмные краны,
подъёмные краны
в первомайской ночи голубой.
Там, где краны
сверкали огнями высоко,
где строители шли на леса, —
мирный свет волгоградских
распахнутых окон
далеко над землей разлился.
Город наш,
ты – живое дитя человека.
Ты – наш сын,
наш товарищ,
наш брат.
Здравствуй,
май середины двадцатого века!
С Первомаем тебя,
Волгоград!
В обеденный перерыв
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской:
– Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи! Не понимают нипочём!..
Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли»,
что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы наконец приходим на участок
и смотрим: полон красный уголок!
Сидят ребята – парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
– Вот это да!
…Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои – на суд людской!
Зал был со мной. Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской.
Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня.
Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру!
Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он.
Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно не смотрят на меня.
По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли!
Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю только о любви.
Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто – я тебя любила…
Но парни оторвались от доски!
…Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге: – Стихи!
Не покупают нипочем!
«У смерти тоже есть свои порядки…»
Юрию Окуневу
У смерти тоже есть свои порядки.
Ну что ж, умру когда-нибудь и я.
Меня положат в зале «Волгоградки» —
тогда уж воля будет не моя.
И кто-нибудь, всегда на всё готовый,
создаст двухцветный траурный уют
и с чувством скажет горестное слово
по принципу – «лежачего не бьют».
И все узнают, как жила я мало,
как я ещё бы – жить да жить могла,
какие я «шедевры» написала,
какая я «хорошая» была!..
Ах, щедрый автор смертных приговоров,
он так доволен – речи вопреки, —
что я ушла в дорогу, о которой
не пишут путевые дневники.
Что от плохих стихов не затоскую,
что на собраньях слова не прошу
и никого-то я не критикую,
убийственных рецензий не пишу!
Не верьте тем, кто скажет надо мною
высокие надгробные слова!
Какой была – а я была иною, —
сама скажу, покуда я жива.
А я – как все: и плакала, и пела,
стыдилась плакать и любила петь.
А я гораздо больше не успела,
чем было мне доверено успеть.
Я жизнь люблю. Я, и прощаясь с нею,
ищу дорог и радуюсь весне!
А жить стараюсь проще и честнее,
чем после смерти скажут обо мне.
Стихи о моём солдате
Когда, чеканный шаг ровняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я – стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ни о любви, ни о разлуке
не говорю я ничего.
И только молча грею руки
в трёхпалых варежках его.
Потом – прощаюсь целый вечер
и возвращаюсь к дому вновь.
И первый снег летит навстречу,
совсем как первая любовь.
Какой он был? Он был весёлый.
В последний год перед войной
он только-только кончил школу
и только встретился со мной.
Он был весёлый, тёмно-русый,
над чубом – красная звезда.
Он в бой пошёл под Старой Руссой
и не вернется никогда.
Но всё равно – по переулкам
и возле дома моего
идут солдаты шагом гулким,
и все – похожи на него.
Идут, поют, ровняют плечи.
Ушанки сдвинуты на бровь.
И первый снег летит навстречу —
и чья-то первая любовь.
Февраль
Над площадями Волгограда
опять метелицы кружат.
Двадцатилетние солдаты
двадцатый год в земле лежат.
А на земле, воспетой в песнях,
над волжской медленной водой
поднялся город – их ровесник —
великий, светлый, молодой.
Он потому велик и светел,
что в час бессмертья своего
они – в огне, сквозь дым и пепел —
таким увидели его.
На Мамаевом кургане
Уже он в травах, по-степному колких,
уже над ними трудятся шмели,
уже его остывшие осколки
по всей земле туристы развезли.
И всё идет по всем законам мира.
Но каждый год, едва сойдут снега,
из-под его земли выходит мина —
последний, дальний замысел врага.
Она лежит на высохшей тропинке,
молчит, и ждёт, и думает своё.
И тонкие отважные травинки
на белый свет глядят из-под неё.
По ней снуют кузнечики и мушки,
на ней лежат сережки тополей,
и ржавчины железные веснушки
её пытались сделать веселей.
Она жадна, тупа и узколоба.
И ей не стать добрее и земней.
Её нечеловеческая злоба
так много лет накапливалась в ней.
Добро и зло кипят, не остывая.
Со смертью жизнь сражается века.
И к мине прикасается живая,
от ненависти нежная рука.
Потом ударит гром над степью чистой —
и отзовётся эхо с высоты.
И на кургане шумные туристы,
взглянув на небо, вытащат зонты.
Они пойдут по этой же тропинке
и даже не заметят возле ног
усталые дрожащие травинки
и след тяжелых кованых сапог.
Пускай себе идут спокойно мимо!
Пускай сияет солнце в синеве!
Ведь жизнь – есть жизнь.
И все солдаты мира
и молоды, и бродят по траве.
Побратимы