Анна Брэдстрит - Поэзия США
КОНЕЦ ЛЕТА
Дрожащий тусклый небосвод,
Смятенье в насквозь продутом мире
Показывают, что нелюбящий год
Поворачивается на шарнире.
Среди стерни и валунов
В лишившемся иллюзий поле
Червяк мне напомнил песней без слов,
Что здесь я в его роли.
Рассталась высь с голубизной,
Сорвался ястреб с силосной башни;
Я понял: все, что случилось со мной,
Теперь уже день вчерашний.
Железная раскрылась дверь,
Послышался с севера окрик строгий —
Птицы, листья, снежинки теперь
Как беженцы на дороге.
ПРИГЛАШЕНИЕ К ГНЕВУ
Я соучастник общего растленья,
Своей вины не видящий болван,
У запертых ворот копил терпенье,
Истерику, тоску, к себе презренье
За зимний холод и пустой карман.
Терпенье? Что за слово для влюбленных!
Я с ним, провинциалом, был знаком —
Вот он домой плетется: сердце в ранах,
Грязь на худых истерзанных штанинах,
Рукав дрожит подраненным крылом.
Пусть терпит он. Я более не в силах
Приноровляться к обстановке; пусть
Струятся змеи подозрений в жилах,
Играют подлецы на нервах голых
И жаждут суть и труд мои украсть.
Гнев, разразись над жалким одиночкой,
Сойди ко мне, включи в тигровый строй
Таких, как я, покончивших со жвачкой,
Зажги мне грудь одной сырою спичкой
И всей опустошенностью людской.
НОЧНОЕ ПИСЬМО
Я это срочное письмо тебе
Из ночи в ночь пытаюсь написать,
Неверным языком открытой раны
Марая чистые страницы. Гложут
Раскаянье и фаустовский пудель
Мои живые кости; я надеюсь
И не надеюсь, жив и не живу,
Молюсь и издеваюсь над молитвой.
Я двадцать лет как совершеннолетний,
Но содрогаюсь всех моих привычек
И действий, если ты их не одобришь.
О, где ты? Мне почудилось, что смех
На лестнице разбился, как стакан,
Но, оглянувшись, я увидел хаос,
Как бы в цилиндре иллюзиониста,
Где затаилось кроличье безумье, —
И вновь пишу тебе о новостях.
Бог знает что творится: мертвецы,
Продрав глаза, приветствуют друг друга
И пишут лозунги на наших стенах;
Кошмары и фантомы, как солдаты,
Шагают по шоссе; на Сукин-стрит
Лежат мужчины с переломом воли;
И толпы топят ношу вздорных жизней
В каналах, где плывут автомобили.
Из тех, кто приходил ко мне пенять
На неуспех в торгашеском болоте,
Один вручил судье свое ружье,
Чтоб приговор был громче и верней,
Другой играет в сумасшедшем доме
Душой, болтающейся на спиральке,
Или машинкой для нарезки пальцев,
Все остальные вертятся волчком.
Виновны ли мы в том, что их реальность
Скукожилась от встречи с их мечтой?
— Прости! — молю я, ухватись за зыбкий
Рукав отца: сюда вернулся призрак
Грехи свои оплакать. Мой недуг —
Двадцатый век; коммерческая жилка
В моей руке увяла; сны мои
Дрожат от ужасов; я леденею
Под ветрами гонений там, в Европе,
От красноречья крыс, от истребленья
Открытых ясноглазых городов,
От поруганья чести и искусства.
О, неужели, друг мой, слишком поздно
Для наступленья мира, неужели
Не могут люди вновь прийти к ручью
Воды напиться и не могут в кузне
Собраться, как друзья, и поболтать?
И неужели поздно нам решить:
— Давайте будем добрыми друг к другу. —
На фермах постепенно гаснут окна,
Я стерегу последний свет в долине
И о тебе храню живую мысль —
Вот так схоласты в темные века
Хранили угольки сгоревшей Трои.
В осаде города, и многим пасть,
Но человек непокорим. Из сердца
Струится крупный, круглый детский почерк
И рвется одинокий страстный крик,
Что в этом окровавленном конверте —
История, убийственная боль.
РОБЕРТ ЛОУЭЛЛ
ТРУПЫ ЕВРОПЫ
© Перевод В. Орел
Бомбежка кончилась. Мы полегли.
Невест и женихов, лежащих вместе,
Ни крест, ни сталь, ни деньги не спасли,
Ни шпилей вздыбленные перекрестья.
О Матерь! Воскреси! Мы полегли
В сумятице. Вокруг застыло пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
Мария! Воскресишь ли ты тела
Не столько поженившиеся, сколько
Схлестнувшиеся? Если б ты дала
Надежду нам, погибшим от осколка!
Мария, в Судный день спаси тела,
Умерь для нас диаволово пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
Мой труп трепещет. Я внимаю, Мать,
Землетрясенью. Сотрясают трубы
Мой остов. Что ж мне, Сатане внимать?
Мне, кукле искореженной и грубой.
Весь мир соедини, Мария, Мать,
Связуя землю, море, воздух, пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
ДЕНЬ НОВОГО ГОДА
© Перевод Т. Глушкова
И кровь, и смерть, и шторм, и льда ожог…
Вот так опять родится новый год.
Не спрятаться, не слушать у камина,
как сельский почтальон играет в свой рожок,
когда трещит по швам приливный тонкий лед,
и нам отнюдь не ведома причина,
зачем бы это — ближнего любить,
живем, пока живем, затем, чтоб жить
и дымом жертв дышать. В сыром снегу
увяз котенок лапками хромыми
и умер. Жгли мы ветхую траву,
чтобы спугнуть ворон на берегу, —
и ветер снеговой закашлялся от дыма.
Котенка схоронили к рождеству
близ церкви, что до срока на запоре:
ключ у Петра-апостола. А море
приходское — под колокол — течет
туда, где светится Иосифа лачуга.
Как струны арфы, он перебирает донки;
но: «Puer natus est»[133], — и эта кровь не в счет:
кровь обрезанья, вопль страданья и испуга,
плач Иисуса — малого ребенка.
Как страшен он — господен нож любви!
Ребенок кро́ви, он рожден в крови́.
НА ПРОДАЖУ
© Перевод Т. Глушкова
Бедная, никому не нужная игрушка,
сделанная без любви,
домик моего отца в Беверли Фармс,
в котором прожили мы лишь год, —
продавался сразу же после его смерти.
Пустой, сокровенный, распахнутый, —
его городская мебель
словно застыла на цыпочках
в ожиданье, когда ее вынесут
вслед за приходом гробовщика.
Готовая ко всему, в страхе
прожить в одиночестве до восьмидесяти лет
мать, забывшись, глядела в окно,
словно она на поезде
проехала лишнюю остановку.
ПАВШИМ ЗА СОЮЗ
© Перевод М. Зенкевич
В Бостоне Южном аквариум старый
стоит в снежной Сахаре. Заколочены окна без стекол.
Облезла бронзовая треска на флюгере.
Пересохли пустые бассейны.
Когда-то мой нос скользил по стеклу улиткой,
рука моя зябко
ловила пузыри
с головы послушной вертлявой рыбы.
Я отдернул руку, но порой вздыхаю
о темном растительном царстве
рептилий и рыб. Как-то утром в марте
я прильнул к оцинкованной колючей
ограде у муниципалитета. За ее клеткой
динозавры-экскаваторы, урча и пыхтя,
выгрызали тонны земли с травой
и рыли себе подземный гараж.
Стоянкам машин и кучам песка
полная свобода в центре Бостона.
Доски пуритански тыквенного цвета
опоясывают зябкое правление штата,
оно сотрясается, как и полковник Шоу,
и его толстощекие пехотинцы-негры
на барельефе Годена о Гражданской войне
под дощатой защитой от гаражного землетрясенья.
Два месяца спустя после парадного марша
половина полка пала в бою,
а на открытии
Уильям Джеймс[134] мог бы слышать дыханье бронзовых негров.
Их памятник, как рыбья кость,
застрял в горле города.
Полковник тонок,
как стрелка компаса.
Он чутко насторожен, как птица,
подтянут и собран, как борзая,
развлеченьями он тяготится
и томится в уединении.
Он вне пределов. Он ценит в людях
особую силу — умирать за жизнь, —
ведя своих черных солдат на смерть,
он не согнет спины.
В сотнях городов Новой Англии
старинные белые церкви хранят
память о грозном восстании; знамена
означают кладбища армии Республики.
Каменные статуи Неизвестного Солдата
стройнее и моложе с каждым годом —
подтянув пояса, распушив бакенбарды,
они ждут, опираясь на мушкеты…
Отец Шоу не желал памятника,
кроме того рва,
куда было брошено тело сына
и закопано вместе с его «неграми».
Этот ров стал ближе.
Здесь нет статуй о последней войне;
На Бойлстон-стрит продается фото
с видом пылающей Хиросимы
и фирмы «Мослер Сейф» — «Скалы Веков»,
уцелевшей от взрыва. Пространство приблизилось.
Когда я сижу у моего телевизора,
то худые лица негритят в школе залетают,
как воздушные шары.
Полковник Шоу
парит верхом в пустоте,
он тоже ждет
желанной перемены.
Аквариум исчез. Повсюду
огромные авто снуют, как рыбы;
рабская услужливость
скользит при жирной смазке.
ОСЕНЬ 1961