Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Стихи. Переводы. Переписка. Том 2
209[48]
Не научившись быть вполне земным,
я не умею быть еще жестоким.
Мои слова оглушены высоким,
неуловимым, тающим, как дым.
На этот кров – наш шаткий тесный дом –
не ринутся слова мои обвалом, –
хотят светить прозрачнящим огнем,
возвышенным в униженном и малом.
Горевшее то тускло, то светло,
косноязычное от сновидений тело,
ты никогда справляться не умело
с тем, что в тебе клубилось и росло.
И вот, теперь молитвою-стихами,
чем до сих пор преображались мы,
как рассказать о том, что нынче с нами:
о этих камнях и шатре из тьмы,
о радости дыхания ночного,
о непрозрачном, теплом и простом,
о близости телесной, о родном...
Как воплотить в комок кровавый слово!
211[49] А
ЭМИГРАНТСКАЯ ПОЭМА
Для глаз – галлиполийских роз,
сирийских сикомор венки...
Но жалит в ногу скорпионом
эдема чуждого земля.
Здесь чуждый рай, там ад чужой:
стозевный вей, фабричный пал...
На заводских покатых нарах
и сон – не сон в земле чужой.
Раб – абиссинский пьяный негр,
бежавший с каторги араб
и ты – одним покрыты потом...
и хлеб – не хлеб в земле чужой.
Черства изгнания земля...
Пуста изгнания земля...
Но что считает мир позором,
то не позор в земле чужой.
Вы, глыбы непосильных нош,
ты, ночь бездомная в порту,
в вас много Вечного Веселья –
Бог – только Бог в земле чужой.[50]
I
В пределах черных Сомали,
в Париже, Праге и Шанхае
он, черный горечью земли
и потом пьяный, мирный парий
в Напоминанья час и день
с семьей за чистый стол садится
– когда есть стол, семья и сень! –
за ним трапезовать – молиться.
Здесь раб для мира – господин,
воскресший дважды – трижды в сыне.
И тихо спрашивает сын,
уже рожденный на чужбине
– дитя, великого росток,
дитя, великая надежда,
но смирен, хил и бледноок,
пришедший и возросший между
великих лет, всегда один,
с самим собой в игре и плаче –
и тихо спрашивает сын:
«отец, что этот праздник значит?»
И слышит сын ответ отца,
необычайно и сурово –
от измененного лица
неузнаваемое слово:
«Мой друг! привык ты называть,
всю жизнь скитаясь вместе с нами,
нас – двух людей – отец и мать:
увы! не теми именами.
Но знай теперь; твой род высок,
ты вовсе сын не человека.
Отец твой это он – наш Рок,
дух жатв таинственного века.
А Мать твоя – не смею я
произносить такое имя!–
Отчизна наша – мать твоя.
В небытии... в разделе... в дыме...
Но за ее высокий час
возмездья или воскресенья
проходим мы теперь как раз
день казни нашей, день плененья;
как сон, проходим пустоту,
скитанья в мире и раздумья.
Храним безмолвную мечту,
блюдем смиренное безумье...»[51]
Первая
1
Все богоделанно в природе:
бoгорасленные сады,
плакущей ивой в огороде
укрыты нищие гряды;
мироискательные воды
у пастбищ мирное гремят;
кровосмесительные годы
отходят дымом на закат;
звуча распевно, полноречно,
сгорает купола свеча.
И человеку снова вечно
в дороге пыльной у ключа.
Как можно было в этом мире
слезонеметь, кровописать,
где в среброоблачной порфире
луна на небе, как печать,
над ночью черною блистает;
где белокрылые сады
метелью летнею слетают
в обвороженные пруды;
где златоогненная благость
великолепствует и жжет,
где загорает смугло нагость:
блаженный в праздности народ!
В веках таинственней, чудесней
самозабвенный мир твердит
все те же пьянственные песни,
сильнее возгласов обид.
И самовидец дней жестоких,
былинки тростью шевеля,
блуждает в мире долуоких
и видит в первый раз: земля!
Неисследима коловратность
безумных лет. Где явь? где сон?
И на судеб земных превратность,
очнувшись, жалуется он.
Вот между белыми камнями
лучами высушенных плит
зеленой ящерицы пламя
из трещин пористых сквозит.
Спешит согреться и не слышит
ударов трости по плите:
так мелко, задыхаясь, дышит,
прижавшись к камня теплоте...
И узнает в себе он эту
нечеловеческую страсть:
к окаменяющему свету,
дыханьем только став, припасть.
2
Рассыпан пепел, чай расплескан,
с цепей сорвались голоса –
с ожесточением и треском
под кров политика вошла.
Во имя блага ненавидя,
кричат, встают... лишь он один,
как воскрешонный Лазарь, видит
поверх смятенных лбов и спин.
И мыслит: где найдет такую
вершину мирный человек,
куда не доплеснет, бушуя,
кровокипящим кубком[52] – век!
Не это крайнее кипенье
умов – и знаменье и страсть! –
не дерзость мысли, но смиренье –
геройства праведного часть.
Теперь герой, – кто здесь селится:
на погребе пороховом,
взорваться или провалиться
готовом, строит шаткий дом;
кто на неверной почве зыбкой –
на черном порохе земном
встречает путь лозы улыбкой
и знает мудрое о нем.
3
«Пятнадцать лет тому могли мы
еще ждать чуда...» – и умолк.
Восходят облачные дымы
от папирос на потолок.
Рука с дымящей папиросой
равняет новый веер карт.
«Все это древние вопросы,
а на дворе – который март?»
И карты меткие взлетают
над душной пылью меловой,
и марты лет пустых блуждают
пустыней людной мировой.
Но вот, из воздуха азарта
невольный бражник и игрок
– еще в глазах летают карты –
вздохнуть выходит на порог.
Расстегнут ворот, дышит тело
– плоть распаленная – теплом.
А в мире за ночь побелело:
овеян белый сад и дом.
Упорный ветер охлаждает
медь раскаленных щек и век.
И по полям ночным блуждает
один, в раздумьи, человек.
4
Отсюда, с кладбища чужого
видна граница. Часто он
следит дорогу часового,
земной прорезавшую сон.
То, что стремится стать всемирным
– всепотопляющий прибой –
теснится вех чертою мирной –
воздушнокрепкою стеной.
Взлетев, дымятся стайкой птицы,
ползет оратай вдоль оград...
Но в полночь гулок мир границы,
в тумане выстрелы звучат.
От плошки огненного флага,
зигзагом вех, змеей брегов,
болотом, где темнеет влага...
он изучать ее готов,
и в сизый дым лесов за нею,
облокотясь о влажный склон
холма могильного, бледнея,
он неподвижно погружон.
От безответной, недвижимой,
широкотлеющей страны
восходят облачные дымы
неопалимой купины.
Вторая
1
Порой сойдутся обвинить
друг друга – в прошлом, настоящем:
кого теперь боготворить
и чем гордиться – говорящим!
Порою вспомнят времена –
те героические годы...
пересчитают имена,
могилы братские свободы.
Но с каждой новою весной,
осенней черной годовщиной
бесстрастнeй говор круговой –
бледнеют доблести и вины.
Все чаще хочется неметь –
судьба все глуше, неизвестней...
и души просятся допеть
тогда лишь сложенные – песни.
Все неизбежней для живых
последнее предначертанье:
не дом, но мiр – не мир, но вихрь:
судьба и выбор и призванье.
2
О вы, снесенные листы!
Чтó бурей сорванные птицы!
Мететесь в шумные порты
и европейские столицы.
Что им до ваших крыл – и так
земля в разливах душ и кликах! –
до ваших трой или итак,
крушений, подвигов великих...
Им ничего не говорят
судьба и опыт побежденных.
Еще и трои не горят,
моря не кличут разоренных.
И только новый одиссей
занять бы мог рассказом длинным
о древних ужасах морей,
о поднебесии пустынном;
о перейденных им словах,
о передуманных им лицах;
о тюрьмах, трюмах; о мешках
не там ли груженной пшеницы;
о аде доменных печей,
легчайших душах – клубах пара;
о тьме пастушеских ночей,
о черном поте кочегара;
мечтах под грузом портовым
в Марселе, Фриско,[53] Санта Лючье,
о царской гордости своим
великим неблагополучьем;
средь возмущений и речей,
опять колеблющих народы, –
о новой мудрости своей
безмолвной мысленной свободы.
С холмов калипсиной страны[54]
над понтом пáдыма и мака
ему отчетливо видны
холмы соседнего – итака!
Но сколько странствий и морей
его от дома отделяет!
Пусть виден дом, как Одиссей
к нему дороги он не знает.
3
Зыбь – половицы. Громов бой.
О сердце, в стекла – крест нательный.
Нарушен утренней грозой,
расторгнут – тесный мир постельный.
Гудит металл – громовый стон.
С ним голос тайного смущенья
в бессонном духе соглашен.
Ревет ветвей вихревращенье.
Где гибнет в выстрелах душа,
где буря космы косит векам, –
дыханьем огненным дыша,
неcутся с кликами и смехом
Освобожденные от Пут,
метутся, скачут, сотрясают, –
глазницы яростью сверкают,
бросают молнии и жгут.
А в этих сотрясенных стенах –
дыханье детское жены,
гуденье сонной крови в венах,
броженье мысленное – сны;
всю ночь первоначальным полны
тела, забывшие века;
дыханья медленные волны,
на них уснувшая рука.
То – зыбь над бездной затаенной
– застынь – не мысль – полудыши! –
то бред и жалость полусонной
полуживой полудуши.
И днем, когда умы и души
не так уж мирны, как тела,
когда им кажется – на суше
их совершаются дела, –
восхищен мысленным виденьем,
ночную с демонами брань
дух вспоминает и – волненье
колеблет жизненную ткань.
Не так легка за эту жалость
к дыханью смертному – борьба.
Совидцу грозных дел осталась
сновидца зыбкая судьба.
211 В