Велимир Хлебников - Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
Так говорил ховун, раскачиваясь и полузакрывая глаза, и в таинственном мареве его выражений мелькал молодой и прекрасный смертноша с черными, как ночь, глазами и щеками, малиновитей зари.
– Я хочу! – воскликнула училица, не привыкшая соображать свои желания с требованиями почтенной нравственности, и ударила ножкой о пол. Заговорила в ней и мощь одних и навык к свободе других, но побежден был в тот памятный раз голос благоразумия, и стояла, вселеннея девичьими глазами, и с дивной игрой и нетерпения и негодования, и презрения на не знающих себе равных устах.
Стояла, пророчественно ведая о ком-то, безумно влюбленном в себя, и была молода и прекрасна, так как всего только год пробыла на учинах (будучи уволена за невзнос платы) и не успела стать некрасивой.
Что-то странное произошло с лицом ховуна, какая-то молость пробежала по проясневшим вдруг углам глаз.
Но та же вилась седая кудреватая борода и та же стояла дубрава волос.
Быстро наклонился ховун над углями и стал копаться и только немного дал хлебушка, помазанного медом, промолвив: «Покушай-ста, боярышня».
Сияла зимой увенчанная волосом глава, блистали странномолодые черно-синие глаза, и сквозь рубища мелькало крепкое молодое, покрытое черным блестящим волосом, тело. Носил он на узком ремешке сухой зеленый веник, и от него шел приятный и сладкий запах и легкий звук. <Обнажала>, украдкой посматривая на ховуна, жемчужные зубки и таинственно отдавалась новой власти молодая и прекрасная девушка – училица учин.
И вдруг обернулся и, взяв горящую лучину, приблизил к глазам, и стал в некотором отдалении и молвил: – Что видишь? –
И охнула Любочка и закрыла лицо руками, только повторяя: – Он, он!
Но он властно отстранил руки и строго, как врач, спросил:
– Кто он? –
Но не ответствовала та, и ужас и восхищение были в ее безмерно раскрытых глазах.
– Зорекудель? – Да!
– Зорекудри, точно утром небо, пышут и дышат над плечами? – Да!
– Синеёмы взоров? Озерное небо под осенним золотом тростников? – Да!
– Золотом шитый крутой воротник? – Да!
– Легкий и изящный извив губ, говорящий о порочной и привыкшей к наслаждениям жизни? – Да!
– Не порос ли он нежной бородой, молодой и прекрасной? – Да!
– Не показываются ли в его бороде некоторые седые волосы? – Да!
– Не простирается ли его седая борода по плечи и грудь? – Да!
– Не потускнели ли его синие глаза? – Да!
– Но не стал ли он от этого еще прекрасней? – Да!
Что-то радостное и злое пробежало по двояко-жизненному лицу ховуна.
– Такая прекрасная рассудительная девица не нуждается в помощи лучины, – заметил он и, погасив лучину, повел за собой покорную, счастливую и влюбленную училицу, шепчущую: – Ты, ты!
Злое и злое ветром трепетало над ним в воздухе. И как сказать? И как объяснить?
В ее сознании в этот миг мелькали преславные и презнаменитые на Руси имена Бехтерева и Лосского и их темные учения о природе человеческой души, – так как она много изучала эти науки и любила их. Так уходила, влекомая ховуном, в дверь.
В ту же ночь молодой и прекрасный юноша всю ночь простоял у слюдяного окошечка, сквозь которое светились кованые, блестящие на лунном свете, ларцы и басурманские ковры, вывезенные из черкасской стороны.
Всю ночь он отвечал на испуганные вопросы подкупленной его золотом мамки: – Нет? – Всё еще нет…
Был он недавно с похода против Пскова, и железный меч висел через его плечо.
Под утро он был схвачен проезжавшими опричниками.
И под вечер того же дня сухая стариковская голова, пожевав губами, прошептала: «…И боярского сына Володимерко».
А после, склонясь набожно глазами, добавила: «И иже ты, Боже, веси!..»
Приехавшая в рыдване, к полудню, боярышня с несказанной печалью встретила известие об участи, постигшей молодого боярина.
Долгие дни после того ее можно было встретить в храме, бледной и печальной, отслуживавшей поминальные службы по усопшем боярском сыне.
Не уступала и инокиням в черноте одежды и бледности лика.
И всегда в руке горела свеча – тонкая и ясная.
Кончила свой век в заволжских лесах…
Так тщетно силились разорвать цепи времен два любящих сердца.
<1908>
Велик-день*
– Сегодня Велик-день: одень хустку, гарнесенькой станешь, – уныло говорила жинка, работая ухватом у печи и обращаясь к молодой девушке, сидевшей у окна, расчесывая свои волосы и закидывая назад голову.
– Хиба я не знаю? – недовольно отвечала та, подымая руку, чтобы расправить непокорную прядь волос, змейкой щекотавшей грудь.
Сегодня Велик-день: в толпу малороссиянок вмешается она, дочь огня, одетая, как они, и пойдет с ними в старинный высокий храм на высокой горе, окруженный столетней рощей и далеким видом лугов, сел, рек, где умер чтимый в сердцах.
И когда старинный золотобородый звонарь ударит в большие и малые колокола и голуби понесутся над миром, тогда медленно исчезнут они одна за другой в высоком темном входе.
Юный отрок, член какого-то темного союза, стоял и жадно всматривался в новый для него мир. Те, кто сражались вместе с Игорем и плакали вместе с Ярославной, с умиленными и строгими лицами шли одни за другими в храм и несколько свысока оглядывали досужего паныча. Молодцеватые кереи висели на их плечах. И издали мелькали малиновые «богородицы», червонным сердцем врезанные в их воротниках. Все наводило на размышления… Он попал в почти совсем ему незнакомый уголок исконной России. Один и тот же вопрос, чуть не в сотый раз, недоуменно приходил в голову. Отчего этой одежды не носят русские? Должны ли лучшие <люди> оставлять одиноким народ в его борьбе за свои нравы и обычаи? И можно ли стыдиться той одежды, в которой сражались и умирали предки? Вид его собственных пуговиц, желтых, медных, однообразно болтающихся на своих местах, немного угнетал его. Почему бы ему не надеть этой стройной кереи с малиновой «богородицей», в которой ходили его предки?
Недоумевая, переводил он взгляд с одного лица хорошенькой малороссиянки на другое и вдруг встретил улыбающийся насмешливый взгляд дочери огня. Был у ней вкруг головы венок из бумажных цветов и намисто из пышных, зеленых и красных, бус, только что-то было такое небесно-чертовское в глазах и очаровательно сложенных губах, что заставило произнести: «Э! Тут дело неспроста. Это или красивейшая из дочерей Украины, или дочь неба. Неладно и так и этак». Вздрогнуло что-то в душе доброго молодца, заговорило и затрепетало на резных дубовых листах его духа. Вздрогнул он и по-другому, мужественно, с суровым укором, взглянул на сельскую волшебницу. На ее же лице было счастье и гордость сознания своей силы. Шепот и смех раздались кругом.
– Глядите, паныч! – щебетали одни из проказниц, другие же смешливо спрашивали: «А, цэ таке? – И, смеясь, отвечали: – И не знаем… цэ таке!»
В это время показался под руку с городской барышней парень, что учился в далекой туманной столице. Как подстреленная, затрепетала небесная панночка, увидев подходящих горожан. «Вот, – закричала она, показывая на него рукой. – Вот, – повторила она, задыхаясь и снимая повязку. И вдруг всплеснула руками и воскликнула: – Да что же это такое! Ужели мы, русские зори, не смеем лица показать от срама, в лицо посмотреть немцам? Да неужели нет хлопца постоять за нас? Гайдамаки! Гайдамаки!» И бросила венок на пол, и закрыла лицо руками, и заплакала, и убежала. Тогда, оглянувшись кругом суровыми и грустными глазами, пошел за ней отрок, и было видно, как он перед ней, белой и боязливой, в темной глубине дубов произносил суровую клятву воина: постоять за родину и ее обычаи. «Обижена ты, оклеветана, и некому постоять за тебя», – твердил он себе. И сказал он себе: «Россия для русского обычая».
«Да кто вы, не хлопцы, что ли! – уже сквозь слезы произносила она. – Смотрите, кто вы, на что вы похожи!».
Между тем, как воробьи, уселись на завалинке местные эсдеки и эсдечки и щебетали о Каутском, как воробьи в солнечную погоду. И, проходя мимо них, панночка гневно стрельнула глазами и промолвила: «У-у, недобрые!»
В тот же вечер журила ее стара. «Что это тебя не видать так долго было? Так нельзя! И еще накликаешь на него беду, и будут его пытать и щипцами горячими потчевать. Тебе-то нипочем, а ему каково? Ведь так уж бывало». – «Ни, мамо! – счастливо смеясь, отвечала панночка, – мы все это устроим».
<1909>. 1911
«Белой земли люди идут…»*
Белой земли люди идут, едут, трясут рат<ови>щами, волосами, – поводят белками, скрежещут зубами. Ничего им не надо. Они умирают легче, чем могут засмеяться. Они едут сюда, как посланники Божии. Они оставляют на пути своем плач, кровь, пепел городов, стен.