Галина Цурикова - Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Маяковского, которого Табидзе помнил по Кутаису гимназистом еще, в Москве он застал поэтом с очень громкой, хотя и не выходящей за пределы небольшого литературного круга, скандальной славой. Колоритная фигура Маяковского-футуриста притягивала студентов. Симпатия к земляку — почти грузину — несомненно, тоже сыграла роль, — отношение к Маяковскому определилось наперекор тому, чего можно было ожидать: равнодушный к направленным против символизма выступлениям акмеистов, активно недоброжелательный к «повсесердно утвержденному» Игорю Северянину и влюбленный в Бальмонта, Табидзе смотрел на Маяковского с удивлением и восторгом. Правда, в студенческие годы он так и не возобновил знакомства — он был застенчив и, может быть, просто не решился к Маяковскому подойти.
Он познакомился в Москве со многими поэтами-символистами, с Михаилом Кузминым, с Сологубом, подружился с Бальмонтом, но так и не встретился с Блоком. Кажется, даже не был ни на одном его выступлении…
Маяковского он предпочел видеть издали. «Помню вечер, — писал он, — устроенный в нашем университете под председательством профессора Самсонова. Более ста молодых поэтов из студенческих кружков выступило на этом вечере. Были среди них и символисты, находившиеся под влиянием Брюсова и Кузмина. Большинство же оказалось зараженным эгофутуризмом северянинского толка. Обыватели приходили в восторг от „поэзо-вечеров“ Северянина. И только Маяковский мог осмелиться возвысить голос в защиту подлинной поэзии». Маяковский у всех на глазах развенчивал всеобщего кумира; в его стихах «из сигарного дыма ликерною рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина», — и в это лицо бросалось гневное:
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
Маяковский внушал уважение независимостью и смелостью поведения, решительностью суждений; «а его поэма „Облако в штанах“ явилась для нас подлинным поэтическим открытием и откровением», — писал впоследствии Тициан. Маяковский был сам по себе и как будто над всеми. «В художественно-литературных кругах, на так называемых вечерах „свободной эстетики“, главенствовал Брюсов, футуристы склоняли перед ним голову, а он принимал от них похвалы как должное, — вспоминал Тициан. — Эти вечера посещали все модные поэты, включая крестьянского парня Сергея Есенина. Один лишь Маяковский стоял в стороне…» Тициана восхищало его презрение к авторитетам.
Андрей Белый издал свой роман «Петербург».
О московских литературных новостях для тифлисской газеты «Сакартвело» Титэ Табидзе писал в рецензии на роман Андрея Белого: «Это было в прошлом году, когда поляки бежали из Галиции в Россию. За одну неделю Москва превратилась как бы в лагерь беженцев. Что-то печальное и несчастное было в этом народе. По улицам бродили печальные тени, и тени эти плакали. Я тогда физически ощутил, что такое родина и как любят ее поляки».
Он пошел на маленький (говорилось: «интимный») русско-польский вечер с участием польских писателей-беженцев. Там Бальмонт читал нараспев свой перевод поэмы Ю. Словацкого: оплакивал Польшу; потом с тоскливым воодушевлением сказал речь — о белом рыцаре, обагренном кровью, о распадении дружной семьи славян… И один поляк, писатель, вздрагивая от гнева, рассказывал: немцы проходят Польшу с огнем и мечом, чинят в народе зверства… И в зале стоял плач, и плач сливался с плачем Словацкого и Мицкевича…
Казалось, какая связь между лингвистическими исследованиями Н. Я. Марра в области древних халдских клинописей и конгрессами Славянского общества; музыкой Скрябина и выступлениями Валерия Брюсова в Художественном кружке; его чеканно марширующими стихами и громкими голосами грузин на банкетах, которые устраивало московское грузинское землячество? И как все это могло сказаться в поэтическом творчестве Тициана Табидзе?
Между тем, связь была — несомненно!
Война и трагедия Польши, литературные впечатления, лекции в Институте восточных языков об историческом прошлом народов Кавказа — это все дало неожиданный сплав, который вылился в первую поэтическую книгу Тициана Табидзе «Халдейские города».
Собственно, речь идет не о книге как таковой — скорее о поэтическом замысле, в котором соединились мысли его об искусстве и размышления об истории своего народа, о сегодняшней Грузии и о себе самом, об отце, о доме. «Халдейские города» — поэтический «мир», в котором он жил на протяжении нескольких лет: «мечта».
Он воздвигал города, оживляя забытые тени предков, — он понял, что́ есть родина для человека. Он вспоминал историю Грузии, много раз пройденной огнем и мечом, — полчищами разноязыких завоевателей.
Прошлое и настоящее.
«Мрачное солнце былого величия Грузии» сходило в пучину слез, реки краснели кровью, горе рвалось из узды, — в трауре застывала душа:
О, долгий путь и бесконечный плач наш
Над гробом собственным. Погост далек,
Но всех проклятий, всех угроз, — палач наш, —
И этот долгий путь вместить не смог.
И белый призрак над кортежем вьется —
Мадонна белая — пресветлый лик…
А пурпурному солнцу остается
Над морем слез — один недолгий миг.
Последний луч над горьким морем тает.
Горит звезда, как скорбная свеча…
Он впервые по-настоящему осознал, почувствовал, пережил эту неразрывную связь — единство человеческой личной судьбы с судьбою народа. И в своих стихах впервые подошел к этой новой для него, неожиданно емкой, бездонной теме.
Табидзе к ней подошел впервые, осознав ее в обостренно личном и трагическом плане, но открытие это за несколько лет до него сделал Блок.
Тициан, конечно, и раньше читал, знал хорошо стихи Блока из цикла «На поле Куликовом»; но, видимо, нужно было еще пережить и разлуку с домом, и начало большой войны, и появление в Москве польских беженцев, — для того, чтобы в давно знакомых стихах Александра Блока для него прозвучало, как пережитое, свое:
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной,
В твоей тоске, о Русь!
И даже мглы — ночной и зарубежной —
Я не боюсь…
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!..
Стихотворение Тициана Табидзе «Белое сновидение» не кажется подражанием этим стихам, несмотря на то что в точности повторяет образы Блока; бесконечность дороги и безбрежность тоски, окровавленный закат — все это не внешне только похоже, но и осмыслено по-блоковски; и все же это — не слепок, но скорее осознанная попытка повернуть блоковское поэтическое открытие лицом к истории Грузии, осмыслить найденное Блоком — для себя.
Блок прочитан еще однобоко; утрачено, может быть, главное — то, что самому Блоку представлялось наиболее ценным, — взгляд в будущее, внутренняя энергия, напряженность мироощущения. То самое:
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Табидзе хотел усилить трагическое звучание стиха, показать горькую участь своей страны; однако его понимание народной судьбы пронизывает безнадежность.
Прощание с «мрачным величием прошлого»: «И сегодня мы провожаем свой собственный гроб, и бесконечна дорога на кладбище».
Он даже спорит с Блоком, с его: «Не может сердце жить покоем», — он заканчивает «Белое сновидение» мольбой, обращенной к Мадонне (по преданию, Грузия — удел Богородицы):
…Мадонна, мать распятого народа,
где мы успокоимся, где сложим свои кости?
Культ Мадонны, «распятый народ» — ощутимая близость польской трагедии.
Замысел книги «Халдейские города» возникает на стыке смутных исторических ощущений и ясной тоски по дому.
В Москве 10 января 1916 года Табидзе пишет стихотворение «Ноябрь»:
Высохший лист платана желтизною тяжелой вышит.
Над куполом церкви старой снуют летучие мыши.
Долина плачет от песни улетающей журавлиной,
И осень пьет за здоровье зимы, что вдали за долиной.
Там ураган свирепеет, в дикой пляске шалеет,
В бесовском огне сгорает, ни других, ни себя не жалеет…
В сумеречную пору к душе подкрались печали, —
Они этот вечер, казалось, туманами укрывали.
Отец вернулся со службы, суббота глядит обновой,
Виден отблеск молитвы на седой бороде отцовой.
Глаза впиваются в сумрак, тонет во мраке местность,
Ураган, как ведьма, терзает вздыбленную окрестность.
Ноги в грязи янтарной вязнут. Темень тупая.
В жухлых листьях осенних скрываюсь я, утопаю.
Душа поэта в осенней рионской долине, — ей зримы оттуда московские вьюги. (Любопытно: в стихах той поры нет даже упоминания о Москве.)