Максим Рыльский - Стихотворения и поэмы
ГЛАВА ПЯТАЯ
1Джон Припс из Лондона, иначе Припаяй,
Учился там же, где и ваш слуга покорный —
Создатель этих строф (фамилию читай
На титуле мою). В пятнадцать лет бесспорный
Вполне законченный подлец и негодяй,
На пакость всякую он хлопец был проворный,—
Сказал бы так о нем полтавский наш Марон[147],
То был шекспировский — в миниатюре — Джон[148].
Вот этот самый Джон однажды в бакалее,
Где заправляла всем толстенная «мадам»,
Минуты скоротать решил повеселее —
Как сам он говорил, «устроил тарарам»:
«Тупица»-гимназист с ним был, и, черта злее,
Джон Припс схватил его, крича: «Пошел к чертям!» —
И в бочку, мирный сон нарушивши селедок,
Товарища всадил, и ржал весь околоток.
Так «золотая» та резвилась молодежь —
Лишь по названию знакома вам такая.
Гимназию мою простой не назовешь,
И частная была она, и дорогая,
И либеральностью прославленная всё ж!
Бывало, буржуа сыночка-шалопая.
Родное дитятко, лишь время подойдет —
Учиться прямо к нам в гимназию везет.
Паныч Флерковский был сродни дворянам, верно,
Которые родню Тараса на щенка
Меняли невзначай. Чуть-чуть, но всё ж манерно
Себя держал паныч. Дворянского сынка
К себе романтика влекла неимоверно.
Он как-то застрелил корову лесника,
Сначала за нее билет дав сторублевый:
Назвал он зубром то, что было лишь коровой.
Ну, словом, целый ряд богатых панычей —
Сынков купеческих, дворянских, фабрикантских,
Как говорится, цвел в гимназии моей.
Каких тут не было забав и шуток панских:
Один топил котят, другой же дуралей
В коляске разъезжал отцовской, тот крестьянских
Дивчат обманывал, и знали все о том,
Что дом терпимости ему — родимый дом.
Но справедливость мне сказать повелевает:
Такой не вся была в то время молодежь.
С иными я дружил. Привяжешься, бывает,
Когда в товарище «изюминку» найдешь,
Что дружбы, может быть, секрет и составляет,
Чем мир, где мы живем, быть может, и хорош:
Мы тайну ищем в том, в чем тайны нет, что ясно,
Как, например, любовь, — но это и прекрасно.
Тот — житель города, а тот в деревне рос.
Но все мы числились среди друзей природы.
Весенний ветерок всем опьяненье нес,
Всех одинаково влекли поля, и воды,
И птичьих крыльев шум, и шепот трав и лоз.
Осеннею порой в дни золотой погоды
Встречала нас река, и влажный лес, и луг,
И милый мой Очкур, и добрый Каленюк.
В священном ужасе, исполнен нетерпенья,
Там мне шептал Зинько: «Вон утки! Бейте! Ну!..»
Багряный буерак в те сладкие мгновенья
Нам тайну древнюю поведал не одну…
Я попрошу у вас, читатель, извиненья, —
Я с нежностью свою собаку помяну:
Хотите, присягну, — мой друг четвероногий
Со мною разделял печали и тревоги.
Печалили меня иль тешили дела,
Но хоть мельчайшая была грустить причина —
Уж Зельма тут как тут: мне лапу подала,
Ласкается ко мне, в глаза мне смотрит — псина!
И кажется, она сказала б, коль могла,
Чтоб как-нибудь развлечь в печали господина:
«Я знаю, нелегко, но всё ж напасть пройдет!»
Как часто мне таких друзей недостает!
Меж деревенскими прошла и городскими
Забавами пора моих весенних дней.
Мой сын! Ты входишь в жизнь дорогами иными,
Но об одном прошу, — себе найди друзей
С прямыми душами, с сердцами молодыми,
Природу любящих, и город, и людей.
Ведь тот лишь человек, кто любит человека…
Прости мне афоризм, известный всем от века!
Учителям привет от их ученика!
Я с благодарностью о многих вспоминаю.
Хотя гулял иной под кличкой чудака,
Но передоновых[149] меж ними я не знаю.
В один прекрасный день под перелив звонка
Класс снова поглотил живую нашу стаю,
И кто-то в этот миг вдруг крикнул: «Господа!
Словесник новый к нам!» — «В пенсне?»
— «И лысый?» — Да,
В пенсне и лысоват, наш Дмитрий Николаич,
Словесник молодой, спокойно в класс вошел.
«Курган» Толстого[150] он, к уроку приступая,—
Чтец изумительный, — уверенно прочел,
Чем и понравился он даже шалопаю,
Чем уваженье всех мальчишек приобрел.
Когда я взрослым стал, мы с ним дружили славно…
Его уж нет в живых — скончался он недавно.
Тогда ж я юным был, словесник — молодым,
И даже лысинка казалась молодою.
Бывало, вкруг него всем классом мы стоим,
А он поет, поет, одно поет, другое —
Былины, думы нам… И тот, кто одержим
В гимназии бывал и скукой и тоскою,
И тот словесника мог слушать без конца:
Приятно посмотреть бывало на юнца!
«Рябинин сказывал так про Вольгу когда-то,
Так думы Шут певал, а этак Вересай…»
И это в те года реакции проклятой,
Когда у нас кругом был непочатый край
Жандармов всяческих. Реакции вожатый,
Причастен к этому сам царь был Николай.
Коль украинского всего вы не чурались,
Вы подрывателем основ уже считались.
Слова «Роняет лес багряный свой убор»
Ты в сердце заронил, мой Дмитрий незабвенный,
Как радость бытия… Артист, а не актер,
Ты красок не жалел, и тишиной мгновенной
Лентяев отвечал тебе бездумный хор,
Едва ты начинал — оратор вдохновенный —
О Тэне[151] лекцию, помимо всех программ,
О тропах говорил и о фигурах нам.
И латиниста я любил, хотя не скрою,
Что двоек за латынь немало нахватал…
Эней[152], покинувший разрушенную Трою,
Венера в облачке (глазами провожал
Богиню добрый сын) и многое другое,
Что на уроках я когда-то узнавал,
Всё это в памяти и ныне в полной силе, —
Ведь ясный небосклон открыл и мне Вергилий[153].
А вот историк наш — охотник на жуков
И разных бабочек — искусней Цицерона
Рассказывать всегда и всюду был готов,
Забыв историю, о ловле махаона[154].
Он всё же кое-чем снабдил учеников,
На чем в те времена лежал запрет закона:
О революции историк говорил.
Как жаль, что не всегда внимателен я был!
Педанты черствые и чудаки, таили
Какое-то в себе вы все-таки тепло.
Тому, что чужды мне порок и скверна были,
Что лодырем не стал и что мое чело
Морщины дряхлости и до сих пор не взрыли,
Тебе обязан я… Хоть много лет прошло,
Как Пушкин свой лицей, тебя не забывая,
Благодарю тебя, гимназия родная!
И Корсунь предо мной: вдали синеет Рось,
И в дымке розовой сады зарозовели.
Здесь летом побывать мне как-то довелось
И довелось любить — уже на самом деле.
Дыханье скошенной травы вокруг лилось,
В истоме радостной вокруг деревья млели,
И сердце плакало, как видно, неспроста, —
Здесь открывалась мне последняя черта.
Как поцелуями ты душу выпивала,
Мучение мое, безумица моя!
Как пух летел с дерев! Как сладостно дышала
Взволнованной твоей косынки кисея!
Какие, полные значенья, ты шептала
Прекрасные слова, хотя не мог бы я
Их в словарях найти, все словари листая!
О, как любил тебя я, грешная! святая!
Четырнадцатый шел. Была война. И вот
Опять мы встретились. Сестрою краснокрестной
Она приехала. Мне шел двадцатый год.
Не девочкой уже, а женщиной прелестной
Была любовь моя. Я думал, дух займет,
Едва мы встретимся… С чужой и неизвестной —
Я с этой Лидочкой двух слов не произнес,
И, равнодушные, расстались мы без слез.
Лишь много лет спустя, в гостинице, во Львове,
Уже стареющий, я понял как-то вдруг,
Какую борозду на благодатной нови —
В моей душе — провел любви горячий плуг,
И под событий шум, когда родных по крови
Сбирали братьев мы в семьи единой круг,
Я вспомнил молодость и Лиду — адресата [155],
Утраченного мной навеки, без возврата.
Иное умерло, иное родилось,
И Корсунь стонет наш, и зарев полыханье, —
Как змеи скользкие, они ползут на Рось[156],
И вновь и вновь войны и гул и грохотанье.
Так как же — милое — всё это сбереглось,
Так как же горькое мое очарованье
Я вопреки всему в своей душе сберег,
Как запах сохранил давно сухой цветок?
ГЛАВА ШЕСТАЯ