Сергей Рафальский - За чертой
4. Ночлег
Знакомый луг раскинулся маняще,
знакомый мост шагнул через ручей,
а вот и мельница с холма крылами машет
навстречу нам, и сразу вслед за ней
открылся хутор белый и веселый,
как легкий лебедь в зеркале воды.
Уже навесились на зубья частокола
обильной груши ранние плоды.
Уже с крыльца своей счастливой хаты,
гостям далеким по-простому рад,
торопится хозяин тароватый
убрать следы бесчисленных цыплят.
И свору песью выбросив навстречу
(беспечной помесью и масти и пород),
приветливо скрипят нам «добрый вечер»
косые створки стареньких ворот.
Встречает двор зверья вечерним станом —
базар восточный: кто во что горазд!
И кажется, стихами из Корана
на крыше аист поздравляет нас.
А в горнице, где стен усердным мелом
окна застенчивый усилен свет,
в шершавых рук пожатъи неумелом
степенная учтивость и привет.
И так отрадно узнавать исконных
святых вещей ненарушимый строй:
в цветах бумажных сонные иконы,
часы в простенке — с гирей составной.
В углу кровать, как пуховое чудо,
в подушках пестрых — и престол, и храм,
здесь каждый сон — пролог добра иль худа,
а труд любви — серьезен и упрям.
А рядом шкаф — устойчивей столетий,
на полках блюд неистребимый ряд,
что получают по наследству дети
и берегут в наследство для внучат…
Но вот на стол, переломив узоры,
ложится скатерть, хрусткая на вид,
и атакуют гостя приговоры,
что палка бьет, а чарка не вредит.
И девка спелая, застенчиво втыкая
в холсты рубашки крепкие сосцы,
отрежет половину каравая,
предложит к водке лук и огурцы.
Как водится, начнутся тары-бары
о том, о сем… Что дал Бог добрый день,
что у попа гроза сожгла амбары,
а лошадь — напоролась на плетень,
что бродит ведьмой по хлевам молодка,
что вновь Мара являлась у гумна…
Вздохнет старик: «Слабее стала водка,
И вообще — скудеют времена!»…
А между тем, воркуя в лампе древней,
огонь на гибель манит комаров.
В окошке опустился над деревней
лилово-розовый архангельский покров.
И всходит месяц — за кустом маячит,
и наконец влезает на плетень.
Уже зевок в ладонь хозяйка прячет —
пора ко сну: и завтра будет день…
Похвалят гости водку и галушки,
на сеновал ведет их дед глухой,
и девушка, неся горой подушки,
в глазах не гасит искры озорной…
…Счастливый край! В нем бы закончить годы,
быть может — дни, чтобы оставить в срок
под сенью лип, среди родной природы —
дубовый крест и вянущий венок.
И в оный миг, став на пороге рая,
увидеть вдруг, дыханье затая,
что та же мельница, крылом махая,
зовет на хутор инобытия,
и — если ты для брата не был Каин —
душе спасенной по-простому рад,
встречая гостя, Сам Большой Хозяин
с крыльца сметает мусор от цыплят…
Гремели битвы бешеных гигантов,
мир видел сны несбывшихся побед.
Счастливый край! Словно страна Атлантов
он потонул в пучине страшных лет.
Уже иначе там живут и пашут,
смеются, плачут, любят, говорят;
и мельницы с холмов крылом не машут,
и дом сожгли, и вырубили сад.
И скажет правнук, мирно богатея
на перегное наших бед и зла,
что в том краю хоть жизнь была труднее
но благодатней, кажется, была,
что все мы в мире — гости на ночлеге,
И счастлив тот, кому позволил Бог
закончить жизнь в неповрежденном веке,
кто просто жил и просто верить мог.
5. Богомолье
Привычный мир в предутреннем покое
еще как был и вот уже не наш.
В чай наспех влили молоко парное,
сложили в бричку пыльник и багаж.
Пока у зорь на розовой ладони
дневного солнца спит слепой щенок,
— по холодку бегут резвее кони,
и легче пыль немереных дорог…
Часам к двенадцати — жары глухая одурь…
Разбит бивуак спасительный в лесу,
и карий конь — неисправимый лодырь —
из первых тянется и к сену, и к овсу.
Из сумки старенькой извлечены маняще —
в тени под деревом, где ходит холодок —
пшеничный хлеб, цыпленок с манной кашей,
крутых яиц резиновый белок…
Воркует горлинка — то ласково, то строго,
пчела гудит к неведомым леткам,
и лань проносится через дорогу,
как птица, перепархивая по кустам.
И кажется, что в гуле сосен слышишь,
благоговением предчувствий осиян,
как лаврский колокол скликает волынян
к горе Почаевской, что святостью всех выше…
…Пройдут года… Как на иной планете
в стране изгнания узнаешь кое-как,
что та гора еще, как раньше, светит —
в угрозе гроз негаснущий маяк.
Стой, Нерушимая! Сияй и нам, и прочим,
Пречистой Девы простирая омофор,
на села белые во тьме чужацкой ночи,
на занесенный над Тобой топор!
Костер
Жертвам революции
Когда глухим — совиным —
сибирским рассветным часом,
воняя бензином
и горелым мясом,
потухал костер Самодержца,
Князя, Царя, Императора,
Протектора и Куратора,
и прочая, и прочая, и прочая —
не остановилось народное сердце,
не опустились в муке
мужицкие руки,
разные дела ворочая,
не плакали дети,
и старики не молились,
и на всем белом свете
никому не приснилось —
как вышел из мглы рассветной,
тенью столетья меряя,
спешенный Всадник Медный,
мрачней, чем ночная гроза,
и на гибель своей Империи
злые уставил глаза…
А над костром вонючим,
оттуда,
где роняя холодные слезы,
сбившись кучей,
перепуганные березы
ждали чуда —
смотрели на Исполина,
пронзая смрадные туманы,
ненавидящие очи сына:
— «Вот тебе, изверг пьяный!»
…И собираясь по разным странам,
равнинам, горам, оврагам,
крепом затянув барабаны,
медленным — траурным — шагом,
с громкими, как трубы, именами,
проходили полки за полками,
и бравые знаменщики неуклонно
бросали в костер знамена
двухсотлетней страды ратной:
— «Вот тебе — Вождь нещадный!» —
И за ними, как тьма,
без конца и без края,
будто двинулась Земля сама —
искалеченные,
изувеченные,
выжженным клеймом отмеченные,
с колодками и кандалами,
исполосованные батогами,
стеная, взывая, проклиная,
выжимая из лохмотьев невскую воду,
в копоти построенных заводов,
в копоти сгоревших скитов —
будто прорвали дыру в народе —
хлынули толпы мужиков:
— «Вот тебе, Антихрист, Оборотень!
вот тебе расчет
за народ!» —
И во мгле предрассветных потемок
над остатком костра и тел
нерожденный глядел Потомок
на Зачинателя Великих Дел:
— «…От державного топора
будут щепки и для нового костра.
Что ж, академик и плотник,
и мореплаватель, и герой?
Вот что построил ты, вечный работник,
вот что ты сделал, шальной!» —
Встало утро, как утро, на божьем свете —
пахарь пахал и резвились дети…
В Париже в кафе надрывалась публика:
— монархия или республика?
А в Москве уже кончились споры —
украшали агитками заборы,
вешали запоры на соборы,
и на подпись лежал декрет,
что покоя не будет еще двести лет…
Ромул и Рем
Ваши предки били челом
ползая перед царем,
в уничижении да умалении;
«От раба-де Ивашки прошение!»
А когда распалялась честь,
старались за стол поважнее сесть,
дрались за места,
не щадя живота,
расплывались в похвальбе:
«Мы-ста, да мы-ста!» —
И трещали костями на дыбе
Мати Пресвятая, Пречистая!
А кто верстался в худой род,
лыком стягивал пустой живот,
служил боярину телом и духом,
и конской силой, и песьим нюхом,
а когда становилось невтерпеж —
за разбойный хватался нож,
чтоб потом в Керженецких лесах —
отмаливать смертный страх:
старописные иконы,
била — не колокольные звоны,
в простецкое установление
по крюкам велелепное пение,
иночество до бровей
и мысли черта любого злей!
Наши прадеды — вольный народ!
Под замковыми воротами
вешали господ
вместе с псами!
Называя друг друга «пан-товарищ»,
раскуривали трубки у костельных пожарищ,
рвали парчу на подстилку лошадям,
бросали золото шинкарям,
о шляхтинские шали дорогие
вытирали сабли кривые.
А когда лап не тянул Лях,
скрывался татарин в степях —
ходили морем на Царьград,
подавить анатольский виноград,
ронять трубки в Мраморное море,
испытать полонянное горе.
Казацкая слава дыбом шла,
но часто чайке не хватало весла —
кого свалил ятаган,
кого задушил аркан,
кто на галерах — в кайданах — цепях,
плача, пел о родных степях…
Буйной воли огонь по векам не погас,
но лень победила в крови у нас,
полюбили мы тихое счастье,
горилку, галушки,
и чернобровой Насти
груди, как белые подушки —
и как же нам быть теперь с вами,
похабниками и скопцами,
угодниками и ворами,
юродивыми, палачами —
большевиками?
Две молитвы