Ульяна Гицарева - Спичечная фабрика (сборник)
Грыжев. Это и понятно. Сколько нам с вами осталось до неё? Не так много, лет двадцать до первого инсульта. До того, как начнём путать слова «электросчётчик» и «телевизор». Метаться судорожно и слабо по всему дому, заглядывая даже в духовку, чтобы найти очки, пока случайно не пройдём мимо зеркала – очки на носу. До того, как станут мёрзнуть ноги, всегда, даже в самую жару. Как стыдно будет носить шерстяные носки вместе с сандалиями. Или до того, как нас резко окликнет кассир в магазине: «Не надо мне сдачи, вы, пересчитывая свои копейки, бабка, уже создали очередь. Уйдите!». Или до того как, останавливая прохожего, чтобы спросить дорогу, мы от волнения забудем все слова. От волнения, что на нас смотрит человек. От волнения, что нас заметили…
Люда. …Юра! Что Вам надо?
Грыжев. Я всё к тому, что вы ещё всё можете исправить, потому что когда с одним стариком другой старик, то они уже не старики. Они – пожилые люди. У вас есть выход!
Люда. Что?
Грыжев. Я!
Люда. Я люблю белую бумагу.
Грыжев. А я люблю нюхать шариковые ручки. И что с того?
Люда. Люблю сесть за стол, положить белый лист, трогать его руками… Когда планируешь жизнь, когда всё у тебя новенькое, и руки, и ноги, и голова, то представляешь, что будет она красивая и аккуратная, как почерк на новом листе.
Грыжев. С новым все всегда аккуратны, и что же?
Люда. И то, что я хотела тоже красиво да аккуратно, не вышло. Так зачем же тогда белую бумагу кляксами-то марать?
Грыжев. Ну и дура.
Люда. Ага.
Грыжев. Не стыдно?
Люда. Очень. Очень мне стыдно, что я этой бабушке отказала.
Грыжев. Конечно, стариков и детей… их всех надо любить и жалеть. А я ни то, ни другое. Мне место в автобусе не уступят.
Люда. Всех любить – это всё равно, что никого. Старики и дети – тоже люди, тоже разные. Всех подряд нельзя любить. Вы, Юра, идите. Простите меня.
Грыжев. Я приду завтра.
Люда. Зачем?
Грыжев. Поможем вашей бабке.
Люда. Я сама всё напишу. Не надо, Юра.
Грыжев. Нет уж, увидите ещё на что я способен.
Люда. Нет, не нужно мне ничего показывать. Говорите сейчас.
Грыжев. Я позвонил на ток-шоу «В шоке!»
Люда. Что?
Грыжев. «В шоке!». Вечером идёт, перед новостями. Вы что? Не смотрите?
Люда. Нет.
Грыжев. Посмотрите. Там приходит человек и говорит о своей проблеме, а потом все долго кричат и помогают ему, даже денег иногда дают.
Люда. Думаете, вам там помогут?
Грыжев. Нам помогут.
Люда. Боже упаси! Мы сами справляемся. Я же вам всё сказала. Мне неприятно повторять еще раз…
Грыжев. …Да не про нас, а про нас с бабкой!
Люда. Зачем? Вы же только напугаете человека… Или это вы не ради нее? Ради себя? Засветиться? Чтоб умасштабиться до телевизора?
Грыжев. Красивая женщина, а мысли кикиморские…
Люда. И что ж? Они к нам приедут?
Грыжев. Приедут, отснимут и нас повезут в Москву снимать. Гостиницу оплатят, проезд и сверху. Уже скоро. Сказали: держитесь! Хорошие, приятные люди. Ну что вы молчите, Люда! Ай да Грыжев! Не ожидали, да? Думали физрук со свистком, а я…
Люда. До свидания.
Грыжев. Да куда? Давайте банку помогу донести. Это вам Маркела Степановна на работу домашнее молоко носит? Да? Ну, давайте! Давайте!
Люда. Нет, спасибо. Мы уже почти дошли и потом… я прекрасно сама справляюсь. До свидания.
Люда ещё раз меняет местами в руках банку и сумку, разворачивается и уходит.
Сцена 6
Кухня Зои. Вечер. Бабушка сидит за кухонным столом, как за письменным, разложив газету «Новоиветские вести» поверх солонки и сахарницы. У подоконника сидит Зоя. Мочит руки в тазике. Тазик стоит на подоконнике, потому что обеденного стола в кухне нет, не поместился бы… Бабушка и Зоя похожи на двух школьниц, низко наклонившихся, каждая над своей партой.
Зоя. Вот как так… Ничего не делала, а сил нет.
Бабушка. А куда тебе силы. Сиди, слушай да на двор гляди.
Зоя. Двор – не телевизор. Чего я там не видела. Читай давай.
Бабушка (продолжает читать). «… и вот тогда Ирина Васильевна поняла, что именно педагогика ее призвание…»
Зоя (перебивает). Ишь ты! Я вот думала, что моё призвание песни петь, как Алла Пугачёва, и что с того? Никогда я песен этих не пела. Туфли только красные купила, на том и остановилась. А теперь уж точно никогда не буду петь, и никогда мои ноги в эти туфли не влезут.
Бабушка. Так ты ж петь-то не умеешь. И не того ты вовсе хотела.
Зоя. Что ж я хотела по-твоему… Да, хотела я замуж.
Бабушка. Вот видишь, какой ты, Зоя, счастливый человек. Хотела – и вышла. А Алла-то Пугачёва, наверное, мечтала быть Аллой Пугачёвой. У меня отец говорил: главная мечта всегда сбывается. А если что-то не сбылось, то значит, не главное это было.
Зоя. А моя мать говорила: «Полюбится сатана пуще ясного сокола». Да чего уж теперь. Сижу вот, руки в зверобое с марганцовкой мочу.
Бабушка. У тебя артрит что ли ручной нашли?
Зоя. У меня обручальное кольцо вросло в кожу. Так же как у тебя серёжки в ухи. Вот мне по телевизору рецепт сказали. Мочу. Может, снимется.
Бабушка. А зачем? Ты ж его потом не наденешь? Жалко. Память.
Зоя. Нет уж. Тебе не понять. Я как представила, что меня в нём хоронят, думаю: фиг тебе, муж дорогой Семён Леонидович, помру я свободным, отдельно взятым, независимым от тебя, кровопийцы, человеком! И когда выйдет на суд Божий душа моя в белом платье…
Бабушка (смеется). Ой, аж в белом?
Зоя. В белом! Сейчас вон каждая лярва в белом замуж выходит. А никогда белого не носила. Это ж непрактично считалось. Даже в завещании не напишешь: похороните в белом. Скажут: сдурела баба, на старости лет в невесту заделалась.
Бабушка (продолжает смеяться). Ой, уморила! Так не всё ли равно, что тогда скажут.
Зоя. Так я ж сверху всё буду слышать и краснеть, и дети, и внуки на земле краснеть будут. Ты одна. Тебе не понять, как это за своих краснеть. Тебе никто не свой.
Бабушка (резко прекратила смеяться). И что ты, Зоя, скажешь в белом платье Богу?
Зоя. Я скажу: Боженька, вот я вся твоя грешная. Суди как хошь, только суди как отдельную бабу, не как жену чью-то. Прожила я весь свой век, Сёмке прислуживая, его детям задницы подтирая, да портки его, незабвенного, стирая. А Сёмка прожил жизнь свободную и была у него просто жена. Как у всех мужиков. И не думал сроду Сёмка, что живёт он жизнь свою, и я – его. А потом ты, Боженька, Сёму к себе забрал. И проводила я его, не попрекнув ни словом. Спросила только: что ж мне делать-то теперь без тебя? Ведь не умею я без тебя жить, не привыкла, янтарный ты мой, желтобородый красавец. И знаешь, что он мне ответил?
Бабушка (хмуро). Что?
Зоя. Ты, Зойка, говорит, баба живучая. И меня вот пережила. Береги детей за меня и внукам обо мне рассказывай, когда подрастут. И заревел.
Бабушка. И умер?
Зоя. Нет, конечно, не сериал чай. Ещё с полгода умирать прособирался. А потом уж всё. Только я одни эти слова его запомнила. И слёзы эти. Себя жалел, не меня. В жизни не ревел. Всё у него хорошо было, а умирать стал – пожалел себя.
Бабушка. Глупая ты, Зоя. Это он семью жалел, а не себя. У меня отец тоже один раз только в жизни при нас заплакал. Очень сильный был мужчина, белый офицер. Так он во время гражданской не сдался, не перешёл на сторону красных. Говорил: пусть наши проиграли, но в сердце моём они всегда будут крепко сидеть в седле. И в партию не вступил. А потом когда началась… та самая война… в сорок первом папу забрали на фронт. Еды почти не было, да как-то и не хотелось. Воды накипятишь, попьешь тёпленького, вроде сытый. Денег тем паче особо не водилось, но мы старались, экономили, копили ему на сапоги. Мы хоть и малые были, а понимали. Я однажды по дороге в школу, в соседнюю деревню ходила учиться, показала одному человеку куда идти, так он мне в благодарность дал сахара несколько кусков в носовом платке. Я сахар не съела, а продала его одной однокласснице из зажиточной семьи. Деньги маме принесла. Мама обрадовалась, целовала меня с головы до ног и всё повторяла: «Ты моя! Ты моя девочка! Моя!» Не поняла я тогда этого. Папка скоро пришёл на побывку. Мы дали денег и он пошёл на базар за сапогами. И вот приходит он с базара. В дом не заходит. К воротам прислонился, за сердце держится, мы – к нему. Видим – плачет. Я никогда прежде не видела, как плачут мужчины, только мальчишки и старички. Плачет папа и говорит: «Родные мои, всё зря. Горе я в дом принёс… Украли деньги, стянули на базаре»… Так неужели ты думаешь он о себе плакал? Он о нас плакал.