Владимир Валуцкий - Зимняя вишня (сборник)
Тверской слушал его, грустно кивал, и Пал Палыч, вдруг устыдившись своей лжи, еще минуту назад казавшейся ему столь необходимой, добавил ободряюще:
— А ты? Тебе уже вовсе грех жаловаться: ты у нас со всех сторон виден! Монумент! Обелиск египетский!..
— Сфинкс, — кивнул Тверской, кисло усмехнувшись. — Регалии, апартаменты, президиумы… Ау! — крикнул он, и эхо отдалось в пустых комнатах. — Только зачем мне все это, Паша? Сижу, как поэт сказал, в президиуме — а счастья нет… Тороплюсь — а куда?.. Все суета сует, и встает, Паша, банальный вопрос: а для чего мы живем на свете?
— Ты всегда знал: для дела!
— Нет, брат, теперь я поумнел, — покачал Тверской головою. — Не для «чего» человек живет, а для «кого». Слава — она, сам знаешь, ветхая заплата… А придешь вечером домой, один, свет во всех пяти комнатах зажжешь… и…
Он махнул рукой, с размаху выпил рюмку, налил другую, но пить не стал, не хотелось; отставил ее в сторону и глядел в пространство печально и отрешенно.
— Тебе бы тогда… На Богуновой жениться, Миша, — сказал Пал Палыч. — Она с ума по тебе сходила.
— Она сходила… и я — сходил. Рвался вперед к выше! Только бы первым добежать. Налегке — так проворнее… И добежал. Добежал! — повторил он со злой иронией. — Сижу вот тут, как филин, и одна мысль по ночам…
— Ну, Миша, это ты брось, — начал было Пал Палыч, но Тверской перебил:
— Да нет, ее я не боюсь, косую… Хорошо бы только помереть не дома — на сцене, да в отличной пьесе, не в ерунде какой-нибудь. Другого боюсь… — он наклонился к Пал Палычу и объяснил почему-то шепотом: — Боюсь, Паша, что дам петуха…
— Авось не дашь, Миша! Мы ведь с тобой — одной закалки.
— Дам, — сказал Тверской. — День кончился — говорю: спасибо, что не нынче, пронесло… А когда это случится, Паша, тут никакие регалии в счет не пойдут, спишут и забудут… И никто не скажет есть, а скажут — был. А может, и вовсе не было, а была одна видимость, мираж… — Тверской вытер повлажневшие глаза. — И такой скучный мираж, что о нем не то что пьесы, статейки в «Вечерке» не напишут.
— И мне, Миша, пьесы уже не напишут… — тихо сказал Пал Палыч.
Тверской непонимающе глянул на него, Пал Палыч кивнул и опустил глаза:
— Была пьеса и точно — для меня… А играть ее будет другой. Умом посвежее, годами помоложе…
— Ну? — Тверской откинулся на стуле.
— Вот и — ну…
Пал Палыч взял свою рюмку. И наступила долгая тишина. И было слышно, как где-то в доме сверлят неподатливую стену и кто-то бубнит гаммы.
— Пашка, — сказал Тверской. — Пошли ты их к черту!.. Сыграешь у меня в театре Трубача. Для начала! У тебя это всегда была коронная роль, будешь лучший Трубач в Москве!..
— Спасибо, Митенька, — Пал Палыч благодарно улыбнулся и покачал головой. — Ты знаешь, вот тебе крест — я на них не сержусь… И на автора тоже. Они правы. Все надо делать вовремя. А наше время, наверное, проходит… Беда только, что мы, актеры, — как красивые женщины: те не умеют вовремя состариться, а мы — вовремя уйти…
— Пятница, суббота, воскресенье, нет у нас от старости спасенья, — со вздохом подытожил Тверской, допил наконец свою рюмку и, положив пальцы на клавиши, взглянул на Пал Палыча, улыбнулся. — И все-таки, знаешь, Паша, — мы счастливее других: нам хоть раз в жизни повезло!
— Это когда?
— Давно. Когда мы с тобой стали актерами! «Не тверди, для чего я смотрю на тебя…» — начал он снова старинный романс, и Пал Палыч подхватил вторым голосом:
…и зачем, и за что полюбил я тебя…
В твоих дивных очах
Утопил сердце я,
И до гроба любить
Буду только тебя…
Так пели они в гулкой, пустой квартире, под расстроенное фортепьяно — два непохожих человека, с разными судьбами, уравненные в это мгновение общим воспоминанием о лучших днях, — пели неожиданно молодо, ладно и радостно.
Они не слышали стука, доносившегося из прихожей, а может, принимали его за одну из разновидностей звуков, которыми был наполнен обживающийся дом, — а стук становился все сильнее, тревожнее.
Наконец Тверской поднял голову, и стихла музыка, а затем и песня. Стучали в дверь.
Тверской вышел в прихожую.
— Тебе кого, девочка? — услышал Пал Палыч его удивленный голос, потом был невнятный ответ, и снова любезный бас:
— Здесь, здесь, прошу, барышня!.. — Тверской вернулся в комнату, пропуская перед собой растрепанную Катю.
— Катенька?.. — поднялся Пал Палыч. — Как ты меня нашла?
— Тебе звонили… Я в театре была… мне дали адрес… — она оглянулась на Тверского, тот деликатно отошел, и Катя сбивчиво, торопливо зашептала что-то Пал Палычу.
— Что? — страшным голосом вскричал Пал Палыч. — Когда?..
Пал Палыч преобразился неузнаваемо.
— Идиоты!.. — кричал он, ища пальто и шапку, и Тверской вдруг понял, что внезапный гнев Пал Палыча обращен на него. — Расселись тут в своих комиссиях!.. Бездушные люди! — слышал Тверской уже из прихожей и бежал за Пал Палычем, метавшимся в поисках выхода. — Выпусти меня отсюда!
— Стой! Паша! — догнал его Тверской. — Объясни, в чем дело?
— Это вас гнать надо из театра — помелом! Ни уха ни рыла не понимаете!.. Красавица… Протеже!.. — разносился голос Пал Палыча на лестнице, а Катя спешила следом и кричала испуганно:
— Да не насмерть, Палыч!.. Не насмерть!..
Светильникова — в сером байковом халате, осунувшаяся — сидела на краешке подоконника в больничном вестибюле.
— Таблетки, записка… — она поежилась от неприятных воспоминаний. — Пошлая мелодрама. «Ее жизнь разбилась о сцену…» Нет, я и вправду, Палыч, ни на что не гожусь…
В авоське у Пал Палыча виднелись оранжевые апельсины, и смотрел он на Ольгу радостно и ласково.
— И бог с ней, со сценой! Вы живы и глядите молодцом — хоть сейчас на обложку журнала, честное слово!.. Здоровы, слава богу, — это главное!
Светильникова грустно усмехнулась:
— Теперь и вы, Палыч, мне больше ничего не оставляете?..
— Да разве, Оленька, этого мало?
— Спасибо… — не сразу ответила Светильникова и подняла глаза: — Палыч! А ведь вы знали, что из меня ничего путного не получится?.. — Пал Палыч собрался было возразить, но Ольга кивнула: — Знали. Вы не могли не знать. Почему вы не сказали мне правды? Я ведь вас просила…
Пал Палыч медленно и понуро сник.
— А что такое — правда, Ольга Сергеевна?.. Кто ее знает до конца?
— А я вас и не упрекаю. Вы щадили… жалели. Одна виновата, сама… — Светильникова улыбнулась Пал Палычу печально, но ободряюще: — Вот я и поумнела… Когда поняла, что жива, что солнце на подоконнике — теплое, мне и стыдно стало, и ясно… Надо жить, как отпущено. Как дано… или не дано… Только дайте мне слово, поклянитесь, Пал Палыч! Он… об этой истории — никогда не узнает!.. Потому что это будет уже не любовь, — ответила она на вопросительный взгляд Пал Палыча. — А снова — жалость. А я в нее больше не верю.
Светильникова помолчала, задумчиво покачивая головой.
— Я ее боюсь…
Редакционный «газик» медленно, пронизывая светом фар поземку, двигался по покрову широкой реки. Оголенные ветром, блестели в сумерках участки темного льда. Верещагин сидел за рулем, Роман Семенович — рядом; он изредка поглядывал на Виктора Ильича, желая и не решаясь о чем-то спросить.
— Вам… — начал наконец Знаменский, — вам Ольга Сергеевна давно не писала?
— Давно, — Верещагин обернулся. — А что?
— Да странная история, — пожал Роман Семенович плечами. — Дошли слухи, что она не собирается возвращаться в наш театр… как будто бы едет в Петропавловск…
— Если вы скажете, что — на остров Диксон, — помолчав, устало отозвался Верещагин, — я тоже не удивлюсь.
— Так уж?
Верещагин вильнул рулем, выводя машину из заноса.
— Привык. Привык, Роман Семенович, не удивляться ничему, что преподносит ваш мир… таинственный и смертному непостижимый… Вот это — мое, — он кивнул на кипу свежих газет, лежащую на заднем сиденье. — «Шире фронт снегозадержания», «Новому году — новые темпы»…
— Не зарекайтесь, — Знаменский мотнул головою. — У вас талант, и если он уж раз пробился — хотите вы или не хотите, вы будете писать… Искусство умнее нас. И властнее… Думаете, так уж мне охота ехать на выездной, за сотню километров? А нужно — без Пал Палыча весь репертуар развалился: вводы, замены… И я — еду, не могу не ехать…
…Они стояли за кулисами бревенчатого поселкового клуба — и слушали голоса со сцены и дыхание зрительного зала.
— И мне кажется, — сказал вдруг Знаменский, — я даже знаю, о чем вы напишете… Это будет история о мужчине и женщине… о том, как она уехала за тридевять земель искать свой берег… как они писали сотни неотправленных писем, клялись в любви и ненависти, рвались друг к другу, но каждого удерживала своя страсть… свое предначертание… Может, вы и меня там выведете, — добавил Роман Семенович, — в роли какого-нибудь злодея… И я, знаете, не обижусь. — Он взглянул на Верещагина и улыбнулся: — При условии, конечно, что эту пьесу вы отдадите в наш театр!