Алексей Герман - Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
— А мне надо, — кричу я.
— Ты только что был, — кричит мама. — Ты дождешься, что я тебя наконец выдеру…
— А мне надо, надо… и у меня ноги устали.
— Можешь взять стул и сидеть ровно пять минут, — кричит мама со своего дивана. — Но не кресло, а стул…
Я перетаскиваю в свой угол большой клетчатый стул и сажусь. Мама надевает тапочки и начинает быстро ходить по комнате взад и вперед.
— Больше ты ничего не хочешь сказать?!
Я опять достаю из кармана гвоздик и втыкаю его в нос кораблика.
— Перестань драть обои.
— Я не деру.
— Дерешь.
— Не деру.
— Дерешь.
— Не деру.
— Все, — кричит мама и забирает у меня клетчатый стул. — Ваше время кончилось.
Все мои игрушки и даже новый велосипед подняты на шкаф. Всерьез и надолго.
— А теперь можешь обернуться, — слышу я за спиной злобный голос мамы.
Я медленно оборачиваюсь и долго смотрю, еще не веря, что может случиться такая ужасная несправедливость. Над моей кроватью приколот развернутый тетрадный лист в клеточку, а на нем толстым маминым фломастером написано объявление. Из трех слов. Одно наверху и два пониже. Я знаю, что это за слова. Это мама написала объявление: ЗДЕСЬ ЖИВЕТ ВРУН. И этот врун — я. Красные буквы маминого фломастера, белые цапли на коврике над моей кроватью, мамина голова, обмотанная белым полотенцем, — начинают сливаться в большое розовое пятно.
— Они были, были, — бормочу я. — Были и пропали.
Под молнией моей куртки начинает что-то ворочаться, как будто ко мне внутрь кто-то забрался и из-за него стало нечем дышать.
— Ты же не видела. Тебя там не было. Тебя же там не было. Ты сама врунья. У тебя вырастут уши и нос, как у Пиноккио. Я папе напишу… Он тебе покажет! — я бегу к кровати, чтобы залезть на нее и сдернуть объявление. Я плачу, давлюсь слюной, начинаю кашлять. Я кашляю все громче. Я кашляю, топочу ногами, опять кашляю и не могу остановиться, и опять кричу.
— Боба, Бобинька!..
Я сижу на ковре, а мама в тапочках стоит на моей кровати и спиной прижимает объявление.
— Боба, Бобинька, я его сейчас сниму… Вот видишь, я его сняла и рву… Так… А сейчас так… — она прыгает с кровати и садится рядом со мной на ковер. Я бросаюсь к ней, мы горячо обнимаемся и начинаем плакать вместе.
— Сначала они превратились в девочку и таксу… — заикаюсь я, — эта девочка приехала из Пушкина… То есть они растворились, и она возникла… а потом они были синие, то есть черные… и я подумал, что они моряки… никто их не видит… ни один человек их не видит, а я их вижу…
— Ну и что, ну и что? Это воображение, — шепчет мне в самое ухо мама, — у тебя просто разыгралось воображение, — она обнимает меня еще крепче и целует длинными поцелуями, это она проверяет у меня температуру.
— Нету у меня температуры, — я начинаю выбираться из маминых рук, — они же были, были… Они же приходили… Просто я был в маске. Они меня не видели, потому что я был в маске… Я честное слово даю, — я снова начинаю кашлять.
— Успокойся, — вскакивает мама, — немедленно успокойся!
— Воображение у воображал, — кашляю я.
— Нет, — мама подбегает к нашему телевизору и бьет по нему ладонью так, что с него падает будильник и начинает звонить на полу. — А великие путешественники?.. Разве Миклухо-Маклай воображала? Или генерал Пржевальский?! Мы же вместе с тобой смотрели, когда ученый профессор Капица рассказывал про миражи… Про то, как путешественники, измученные путешествиями, вдруг видят в жарких пустынях полноводные реки, или оазисы с пальмами, или верблюдов… А никаких верблюдов нет. Просто им очень хочется, чтобы они были… И они очень устали… И возникает оптический обман. А ты очень хочешь, чтобы приехала оказия от папы, и ты не спал после обеда… Спал или не спал? Нет, ты отвечай, спал или не спал?
Конечно, я не спал после обеда. Конечно, я хочу, чтобы от папы приехала оказия, и, конечно, от этого во мне образовались миражи. Какая умная у меня мама. Я так и говорю:
— Какая ты умная у меня, мама.
Если лежать на нашем ковре и смотреть снизу в окно, то виден кусок дома напротив. Там горят желтые окна. Вот еще одно окно зажглось… И еще… Люди приходят с работы и зажигают свет. Или ходят из комнаты в комнату. Мимо окон идет снег.
— Лучше возьми такси, а то у меня опять Варфоломеевская ночь… Да, да, да…
Через открытую дверь я вижу наш коридор и маму, которая разговаривает по телефону с тетей Мариной.
— Какая еще Варфоломеевская ночь, — кричу я, — когда только вечер!
В желтом окне напротив появляется человек и смотрит на наши окна. Он, наверное, сейчас подумал про нас, а я подумал про него.
— Мама, — кричу я, — значит, если я переутомился и хочу пить, может образоваться миражный компот?!
— Миражный ремень может образоваться, — отвечает мама от своего телефона. Она сунула кулак в карман вязаной кофты и оттягивает ее вниз.
— Отбой воздушной тревоги! — это приходит наша соседка Клавдия Михална. Она, кряхтя, залезает на табуретку и начинает снимать со шкафа мои арестованные игрушки и мой велосипед.
— Давайте петь, тетя Клава, — предлагаю я. — Я еще громче могу петь, чем в прошлый раз, если захочу.
И мы начинаем петь песню. Про французского императора Наполеона, который в сером сюртуке стоит на стене нашего Кремля и понимает, что все для него пропало.
Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стене Кремля высокой
Стоял он в сером сюртуке, —
поем мы с Клавдией Михалной. Я больше люблю эту половину песни, а Клавдия Михална — другую.
На улице холодно, там идет снег. А мы поем.
Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда.
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без труда.
Как хорошо!
Варфоломеевская она или не Варфоломеевская, эта ночь, а сон мне приснился самый распрекрасный. Мне снилось, что я плыву в нашей ванне, вода зеленая и прозрачная. Я плыву легко, и вокруг меня вспыхивают оранжевые рыбы, как абажуры в доме напротив. Мама сидит на краю и вяжет… Я уплываю от нее, потому что наша ванна огромная, как море… мама машет мне платком и говорит:
— Вот уж не думала, Бобка, что ты умеешь так замечательно плавать… прямо как подводная лодка, и еще лучше.
Потом улыбается, наклоняется над своим вязаньем и шепчет:
— Спать, спать, спать, песик мой родной.
А я ей отвечаю:
— Как же мне спать, когда я плыву?.. Ты же видишь?!
Вдруг чей-то мужской голос смеется и говорит:
— Вот жизнь… он плывет, оказывается… Прямо в цирк ходить не надо…
А мама:
— Спать, спать, спать… Мойте руки и к столу, граждане миражи… Чем богаты, тем и рады…
Тут я нырнул, и зеленая вода стала темнеть, темнеть, а потом яркая лампочка над нашей ванной потухла.
Я проснулся рано, потому что мне было надо. Мама спала у себя на диване, накрывшись с головой. Я не люблю ночью бегать по нашему коридору. Коридор большой, высокий и длинный. Днем там уютно, а ночью мне всегда кажется, что кто-то стоит за зеркалом трюмо. Поэтому я предпочитаю, чтобы мама постояла в дверях, пока я сбегаю туда и обратно. Мама крепко спала и просыпаться не собиралась. Я немного покашлял и поскрипел кроватью, но это не помогло. За окном темно, но тетя Полина уже шкрябает во дворе железной лопатой. В доме напротив горит всего одно окно, и от этого кажется, что я лежу не в кровати, а плыву где-нибудь в океане. Я слез на пол, надел тапочки и выглянул в коридор. Тихо в коридоре, полутемно и холодно, только счетчик гудит и где-то далеко на лестнице кот мяучит.
Бу-бу-бу-бу — все в коридоре затряслось, замигало, и опять тишина. Бу-бу-бу-бу — так включается наш холодильник.
На столе в нашей комнате вместо маминых учебников синее блюдо, которое мне нельзя трогать, полное каких-то мелких груш, копченая рыбина с отъеденным боком и бидон, с которым я хожу за молоком. Но в бидоне не молоко, а большие красные цветы. Если бы я задумался, откуда груши, рыбина и цветы, то сразу бы все понял. И тогда бы ничего не случилось. Но я не задумался, потому что мне было надо. Я потоптался на пороге и тихо говорю:
— Мама, может, ты встанешь и постоишь… в порядке исключения… А то мне опять кажется, что там кто-то стоит…
Но мама по-прежнему крепко спит и просыпаться не собирается. Тогда я взял швабру, зажмурился и быстро побежал. Шлеп-шлеп-шлеп — шлепают мои тапочки по пустому коридору. Дзянк-дзянк-дзянк — дзянкает зеркало в старом трюмо. Я бегу и не смотрю в ту сторону. Вот уже высокая белая дверь совсем передо мной. Я хватаюсь за ручку, но тут не выдерживаю и оборачиваюсь. Зачем, зачем я оборачиваюсь?!
Я оборачиваюсь, и ледяной ветер ударяет в меня из-за трюмо, так что я весь приподнимаюсь на носки. Вся кожа и волосы на мне приподнимаются. Я выбрасываю вперед швабру и хочу крикнуть «кыш!» и топнуть ногой или просто повернуться и запереться в уборной, но ноги мои не шевелятся, и через горло не проскакивают никакие звуки, кроме какого-то писка. А от вешалки у трюмо на меня смотрит вчерашний мираж. В черных усах, огромный, как дом, и с папиросой. А-а-а! Я смотрю на него, а он смотрит на меня. И он открывает рот. Бу-бу-бу-бу — раздается у него изо рта. Все вокруг мигает, и даже зеркало дребезжит. Если бы не это бу-бу-бу-бу у него изо рта, я бы, может, еще выдержал. Но тут ноги сами подняли меня над полом, руки сами бросили швабру под ноги миражу, рот сам открылся и заорал, и я, как ракета, понесся по коридору. Я пролетел в нашу комнату, бросился к маме под одеяло и почему-то схватил ее за ногу. Но это была не мамина нога, это была совершенно чужая, волосатая и огромная, как у слона, нога. О-у-у-у! — взвыл я, и в ту же секунду из-под маминого одеяла, из-под простыни в цветочки, медленно вылез мираж… Тот же самый! Из коридора!