Федерико Гарсиа Лорка - Стихотворения. Проза. Театр (сборник)
В канте хондо всегда ночь. Ни зорь, ни закатов, ни гор, ни долин. Одна ночь, бескрайняя ночь в бесконечных звездах. И этого довольно.
В канте хондо нет пейзажа – мраком песня отделена от мира и погружена в себя; ее золотые стрелы впиваются в сердце. А синий лучник вновь натягивает во тьме тетиву, и несть числа стрелам.
Неизбежен вопрос: «Кто же сочинил эти стихи? Какой безвестный поэт выпустил эти песни на топорный ярмарочный помост?» На этот вопрос нет ответа.
Жанрой в книге «Происхождение французской народной песни» пишет: «Народное искусство не всегда безличный, бессознательный досуг, но и творчество «личное», усвоенное народом и приспособленное к своим нуждам». Жанрой отчасти прав, но не требуется особого чутья, чтобы сразу распознать это «личное» даже под маской столь желанного дикарства. Народ поет песни Мельчора де Палау, Сальвадора Руэды, Вентуры Руиса Агилеры, Мануэля Мачадо и других поэтов, но как безнадежно отстоят их стихи от народных! Как бумажная роза от живой.
Авторы «народных» песен лишь портят кровь живого сердца, а как убог в их куплетах сухой и скучный метр, гордость грамотея! У народа надо брать только самую суть и, может быть, еще две-три яркие ноты, но нельзя рабски подражать его неповторимой интонации, иначе мы только погубим ее. Всего-навсего воспитанностью.
Подлинные строки канте хондо – ничьи, ветер носит их, как тополиный пух, и каждое поколение растит их по-своему, чтобы вновь развеять в обновленном мире. Подлинная строка канте хондо – флажок флюгера на ветру Времени. Она рождается сама собой – еще одно деревце в чаще, еще один ключ в тополиной роще.
Женщина, сердце мира, владычица «розы, лиры и гармонии», вечно царила в бескрайних просторах стихов. Женщина в канте хондо зовется Тоскою.
Поразительно, как песенный строй все оживляет – и чувство почти наяву воплощается. Как тоска в наших песнях.
Они дали ей плоть и кровь, высветили ее и вочеловечили. И тоска обернулась смуглой женщиной, которая силится поймать птицу сетями ветра.
Замечателен пантеизм канте хондо – здесь просят помощи и совета у земли и ветра, луны и моря; говорят с розмарином, фиалкой, птахой и любой тварью божьей. Все в мире оживает, обретает особый облик и вторгается в душевную драму:
Стыли камни в море,
стыли и молчали,
и ходила к ним моя подруга
поверять печали.
Тогда разомкну я губы
и душу свою открою,
когда поделюсь печалью
с могильной землей сырою.
Эти цветы розмарина
я заклинал поутру,
чтоб от любви излечили,
а не излечат, умру.
Андалузец с глубокой внутренней верой открывает Природе тайники своего сердца и знает, что она откликнется.
Но всего поразительней в поэтической яви песен вочеловеченный ветер.
К ветру всегда прибегают в душевном апогее, и возникает он как титан, обреченный сметать звезды и разгонять туманы, но я не знаю, в каких еще песнях, кроме наших, он отзывчив и утешает:
Отозвался ветер,
улетая прочь:
– Что все слезы, если нет ответа
и нельзя помочь?
Среди бела дня
плакал ветер оттого, что смерклось
в сердце у меня.
Я в ветреницу влюбился
и в том не вижу зла,
но женщина – это ветер,
и по ветру жизнь пошла.
Тебя ревную к ветру
не беспричинно.
Несдобровать бы ветру,
будь он мужчина.
Гребцу не страшна стремнина —
на то у него и руки,
а страшен ему тот ветер,
что ждет на твоей излуке.
Это еще одна чарующая особенность наших песен – стихи закручены замершим винтом розы ветров.
Другая сквозная нить песен – это плач, и песен таких не счесть… В цыганской сигирийе, законченной поэме слез, плачут и стихи, и мелодия. Колокола вдали и окна в зарю:
Впотьмах выхожу и плачу,
и горше день ото дня,
что так люблю тебя смертно,
а ты не любишь меня.
Плачьте, глаза мои, плачьте,
это не ваша вина;
кто из-за женщины плачет,
тем и слеза не стыдна.
Заплачу – платка не прячь,
ведь я не могу иначе;
все горе мое в тебе,
а все утешенье в плаче.
И еще одна строфа, из цыганских самая андалузская:
Будь моя грудь стеклянной,
видела б ты сама,
как мое сердце кровью
плачет, сходя с ума.
У этих стихов отчетливый народный привкус, и, на мой взгляд, они всего созвучней страстной тоске канте хондо.
Перед этой тоской не устоять, и мы, андалузцы, откликаемся тайным плачем, который отмывает душу и ведет ее к неугасшим пепелищам Любви.
Ничто не сравнится с проникновенной нежностью этих песен, а их, напоминаю, бесчестят, предают забвению, оскверняют похотью и хамством. Правда, пока только в городах, ибо, к счастью для Поэзии и для нас, поэтов, есть еще моряки, поющие над морем, женщины, баюкающие детей в тени виноградных лоз, суровые пастухи на горных тропах, и, раздувая угли неугасшего костра, страстный ветер поэзии высоко взметнет пламя, и будут петь женщины в тени виноградных лоз, пастухи на каменистых тропах и моряки над животворным рокотом моря.
В сигирийе и ее сестрах мы обнаружили древнейшие элементы восточной музыки; точно так же в стихах канте хондо ощутимо родство с древнейшей поэзией Востока.
На пределе любви и боли наши народные стихи братаются с несравненными стихами арабских и персидских поэтов.
Ведь недаром в воздухе Андалузии еще реют отсветы и звуки Аравии, а в тусклых очертаниях Альбайсина сквозят тени погибших городов.
И о том же, о чем поется в наших песнях, писали непостижимые поэты Азии – о жертве, о бескрайней Любви, о вине. Арабский поэт Серах аль Варак говорит: «У голубки, прогнавшей сон мой своими стонами, сердце, как у меня, горит не сгорая».
Другой арабский поэт, Ибн Зайти, на смерть своей возлюбленной написал элегию, неотличимую от той, что поют у нас в Андалузии: «На могилу любимой посылали меня друзья утешиться, но я ответил: «Есть ли у нее иная могила, кроме моего сердца?»
Сходство же возвышенных любовных газелей Хафиза, великого персидского поэта, певца красавиц, вина, магических камней и синих ночей Шираза, с нашими песнями порой поразительно.
Издревле искусство знало беспроволочный телеграф и звездный гелиограф.
Есть у Хафиза излюбленные образы, и один из самых излюбленных – прекрасные волосы милой: «Пусть она даже не полюбит меня вовеки, весь мир я отдам за одну прядь ее волос».
И дальше: «В сетях твоих черных волос запуталось мое сердце еще в детстве, и до смерти эти милые мне узы не порвутся и не ослабнут».
И тот же образ – волосы любимой – мы находим в канте хондо, в наших исконных песнях: и здесь как святыню хранят прядь волос, подаренную на прощанье, и здесь из-за завитка на лбу может разыграться трагедия. Лишь один пример, один из множества. Это сигирийя:
Умирать я стану —
в час последней муки
этой прядью, прядью своей черной
повяжи мне руки.
Не знаю ничего глубже и поэтичнее этих строк. В них – все величие и вся печаль любви.
И теми же словами, что и наш безвестный поэт, Хафиз, мучимый той же болью, оплакивает утрату: «Я плачу о тебе, ушедшей, не переставая, но чего она стоит, моя неотступная тоска, если ветер не берется донести до твоего слуха мои рыдания?»
И то же самое в нашей песне:
Уносит ветер во тьму
те слезы, те мои слезы,
что не нужны никому.
Хафиз говорит: «С тех пор, как не слышишь ты даже эхо моего голоса, томится погребенное сердце и шлет глазам моим жгучие токи крови».
Наш поэт вторит ему:
Когда я вижу тропинку,
где мы встречались не раз,
мои скипаются слезы
и кровью льются из глаз.
Или эти жуткие строки сигирийи:
Так пускай и память
о любви той сгинет,
только вспомню – и кровавым плачем
мое сердце хлынет.
В двадцать седьмой газели поэт из Шираза говорит: «Когда-нибудь и мои кости в прах сотрет могила, но никогда не сотрется в душе нетленная любовь».
И к тому же итогу ведет множество строф канте хондо. Сильнее смерти любовь.
Очень большое впечатление произвели на меня стихи азиатских поэтов, переведенные доном Гаспаром Мариа де Нава и опубликованные в Париже в 1838 году. Они живо напомнили мне наши «глубинные» песни.
Сходны и хвала вину в наших сигирийях и в восточной поэзии, и само это вино… Солнечный сок, утоляющий печали, веселый сок цвета девичьих губ – как непохож он на зловещее вино Бодлера!
Хочу привести одно необычное четверостишие (кажется, мартинете), где певец называет себя по имени (редчайший случай в наших песнях). Для меня он олицетворяет истинно андалузских поэтов:
Хват Заноза – мое имя
на земле и на волне,
и кабацкие ворота
всюду держатся на мне.
Высокая хвала вину звучит в его песнях. Как и божественный Хайям, он знает, что
Пройдет и моя любовь,
пройдет и моя беда,
и слезы мои пройдут,
и все пройдет навсегда.
В венке из обреченных роз он глядит в чашу, полную священной влаги, и видит на дне звезду… И жизнь кажется, как и великому лирику из Нишапура, шахматной партией.