Артур Миллер - Осколки
ХЬЮМАН: Мне кажется, мы находимся на завершающем этапе развития религии. Я — социалист.
ГЕЛЬБУРГ: Вы считаете, все должны работать на правительство?..
ХЬЮМАН: Это единственное, что еще имеет для будущего какой-то смысл.
ГЕЛЬБУРГ: Боже сохрани! Но если нет Бога, то откуда взялись евреи?
ХЬЮМАН: Да они уж найдут, на что им молиться. И христиане тоже. Это всего лишь кетчуп разного сорта.
ГЕЛЬБУРГ: (смеется). Надо же! Чего только от вас иногда не услышишь!
ХЬЮМАН: В один прекрасный день все мы будем выглядеть, как племя обезьян, которое бегает по кругу, пытаясь расколоть кокосовый орех.
ГЕЛЬБУРГ: Она верит вам, Хьюман… Я хочу, чтобы вы сказали ей… сказали бы… что я изменюсь. Она не имеет права испытывать подобные страхи, ни передо мной, ни перед чем еще во всем мире. Им никогда нас не уничтожить. Когда умрет последний еврей, померкнет свет. Эти немцы, они тявкают на луну — она должна понять это!
ХЬЮМАН: Успокойтесь.
ГЕЛЬБУРГ: Я хочу вернуть свою жену. Я хочу вернуть ее, прежде чем что-то случится. У меня такое чувство, словно во мне ничего не осталось, и я пуст. Я хочу вернуть ее.
ХЬЮМАН: Филипп, но что я могу сделать?
ГЕЛЬБУРГ: Неважно… С тех пор как вы появились… в своих сапогах… этакий рыцарь…
ХЬЮМАН: О чем вы, Господи помилуй?
ГЕЛЬБУРГ: С тех пор как вы появились, она смотрит на меня свысока, как на кусок дерьма!
ХЬЮМАН: Филипп…
ГЕЛЬБУРГ: Да прекратите вы со своим «Филипп, Филипп»! Хватит!
ХЬЮМАН: Не орите на меня, Филипп, вы знаете, как вы можете вернуть ее! Не рассказывайте мне, что это для вас загадка!
Пауза.
ГЕЛЬБУРГ: Она, правда, вам сказала, что я…
ХЬЮМАН: Мы говорили, и это всплыло. Рано или поздно, это случилось бы, не так ли?
ГЕЛЬБУРГ: (стиснув зубы). Я молился на нее. Я никому еще этого не рассказывал… но раньше, когда я еще спал с ней, я казался себе маленьким ребенком, который лежал на ней, словно это она производила меня на свет. Не правда ли, странное видение? Рядом со мной в постели лежала некая… богиня из мрамора. Я молился на нее, Хьюман, с того самого первого дня, как увидел ее.
ХЬЮМАН: Я очень сочувствую вам, Филипп.
ГЕЛЬБУРГ: Как же она может бояться меня? Ну, скажите же мне правду.
ХЬЮМАН: Не знаю. Может… из-за этих замечаний, которые вы всегда делаете по поводу евреев.
ГЕЛЬБУРГ: Каких замечаний?
ХЬЮМАН: Что вы, например, не хотели бы, чтобы ваше имя путали с Гольдбергом.
ГЕЛЬБУРГ: И поэтому я нацист? А что, Гольдберг и Гельбург — одно и то же? Нет ведь?
ХЬЮМАН: Нет, но если это постоянно подчеркивать, то это как…
ГЕЛЬБУРГ: Как что? Как что? Почему вы не скажете правду?
ХЬЮМАН: Ну, хорошо. Вы хотите услышать правду? Посмотрите как-нибудь в зеркало!
ГЕЛЬБУРГ: В зеркало?
ХЬЮМАН: Вы ненавидите себя — и это вселяет в вашу жену смертельный страх. Вот мое мнение. Не знаю, как это возможно, но я уверен, что вы парализовали ее своим вечным «еврей, еврей, еврей». При этом то же самое она читает каждый день в газетах и слышит по радио. Вы хотели знать, что я думаю? — Вот это я и думаю.
ГЕЛЬБУРГ: Бывают дни, когда я с таким удовольствием сидел бы в школе со стариками, накинув на голову покров, и на всю оставшуюся жизнь остался бы евреем. С пейсами и в черной шляпе — и все одним махом расставил бы на свои места. А бывают моменты… когда я мог бы убить их. Они приводят меня в ярость. Мне стыдно за них и за то, что я выгляжу, как они. (Стонет). Почему мы обречены быть другими? Зачем? Почему?
ХЬЮМАН: Представим себе, вдруг выяснится, что мы такие, как все. Кого мы тогда станем обвинять?
ГЕЛЬБУРГ: Что вы имеете в виду?
ХЬЮМАН: Я имею в виду эти стоны и вопли внутри нас. Вы мучаетесь не из-за чего, Филипп, не из-за чего! Хочу открыть вам тайну: ко мне на прием приходят самые разные люди, но среди них нет ни одного, кто бы так или иначе не подвергался преследованиям: бедные со стороны богатых, богатые — бедными, черные — белыми, белые — черными, мужчины — женщинами, женщины — мужчинами, католики — протестантами, протестанты — католиками, и все вместе взятые — конечно евреями. Преследуют всех! Иногда я думаю: может, это то, на чем держатся эта страна? Но что самое удивительное — никогда не встретишь человека, который сам бы преследовал других.
ГЕЛЬБУРГ: Вы думаете, что и Гитлера нет?
ХЬЮМАН: Гитлер? Он-то как раз — великолепный пример преследуемого человека. Я слышал его — он квакает, словно слон ему на член наступил! Что они сделали с этой прекрасной страной? — Огромное квакающее болото. (Берет свою сумку). Сестра скоро придет.
ГЕЛЬБУРГ: В чем же выход?
ХЬЮМАН: Ни в чем — в зеркале. Никто не спросит: а я-то что делаю? Нет, с таким же успехом можно потребовать, чтобы он отправился в саму преисподнюю. (Берет сумку). Простите ей, Филипп, — это все, что я могу вам сказать. (Усмехается). Но это — самое легкое, это я говорю по собственному опыту.
ГЕЛЬБУРГ: А что же самое трудное?
ХЬЮМАН: Может, простить самому себе. И евреям. Ну, а уж если говорить, то и всем гоям. Знаете, это самое лучшее для души.
Хьюман уходит. Гельбург один, глядит в пустоту. Маргарет ввозит на коляске Сильвию. Обращается к Сильвии.
МАРГАРЕТ: Я пойду, Сильвия.
СИЛЬВИЯ: Спасибо, что посидели со мной.
ГЕЛЬБУРГ: (с легким кивком). Благодарю, миссис Хьюман!
МАРГАРЕТ: Кажется, вы опять немного порозовели.
ГЕЛЬБУРГ: Ну, да, я только что обежал вокруг квартала.
МАРГАРЕТ: (заливисто хохочет). Я всегда знала, что и в этом черном смокинге скрывается немного юмора!
ГЕЛЬБУРГ: Ну, вот. Теперь-то до меня дошла суть анекдота.
МАРГАРЕТ: (смеется, к Сильвии). Я постараюсь заглянуть завтра. (Обоим). До свидания!
Маргарет уходит, робкое молчание между ними.
ГЕЛЬБУРГ: Тебе хорошо в той комнате?
СИЛЬВИЯ: Так лучше, больше покоя у каждого из нас. Как ты себя чувствуешь?
ГЕЛЬБУРГ: Я хотел бы извиниться перед тобой.
СИЛЬВИЯ: Я ни в чем тебя не виню, Филипп. Эти растраченные годы… Я знаю, это я их растратила. Думаю, я всегда знала, почему так поступаю, но ничего не могла с этим поделать!
ГЕЛЬБУРГ: Если бы ты только поверила, что я никогда не желал тебе ничего плохого, тогда все было бы…
СИЛЬВИЯ: Я верю. Но я должна тебе кое-что сказать. Когда я сказала, что мы не должны больше спать вместе…
ГЕЛЬБУРГ: Я знаю…
СИЛЬВИЯ: (с нервным ожесточением). Да не знаешь ты! Я пытаюсь тебе кое-что объяснить! (Берет себя в руки). Почему-то я часто думаю о том, какой я была когда-то. Ты еще помнишь дом моих родителей? — Полный любви. Никто ничего не боялся. У нас же, Филипп, вечно надо было чего-то остерегаться, или кого-то, кто собирался нас обмануть, или еще что-нибудь. Тридцать лет подряд ходила я на цыпочках, но теперь хватит, я ненавижу это. Все, что я сделала, — глупо и смешно. Я не в состоянии обрести себя вновь в этой жизни. (Хлопает по бедрам). Или вот внутри этого, что даже и ходить уже не может. Я — не это, но это во мне. Во мне, и никогда меня не оставит. (Плачет).
ГЕЛЬБУРГ: Нет. Понимаю. Я не говорил тебе правды: вечно я пытался скрыть это, но всегда страх мой был больше, чем казалось.
СИЛЬВИЯ: Страх? Перед чем?
ГЕЛЬБУРГ: Перед всем. Перед Германией. Перед мистером Кейзом. Перед тем, с чем мы могли столкнуться здесь. Думаю, страх мой намного больше твоего, в сотни раз больше! И при этом, черт побери, существуют еще и китайские евреи.
СИЛЬВИЯ: Что ты имеешь в виду?
ГЕЛЬБУРГ: И они китайцы! А я трачу свою жизнь на то, чтобы смотреть на себя в зеркало! Я никогда не смогу понять, почему мы не такие, как все, но я не хочу больше жить в страхе. И если я сейчас выживу, то должен буду постараться изменить себя. Сильвия, любимая моя! Прошу тебя, не обвиняй меня больше. Я знаю, что причинил тебе. И это как нож в моем сердце. (Дыхание его становится затрудненным).
СИЛЬВИЯ: (опираясь на подлокотники коляски). Филипп!
ГЕЛЬБУРГ: Боже всесильный! Прости меня, Сильвия! (Судорога заставляет его принять почти сидячее положение, взгляд полон смертельной тоски).