Петра Куве - Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу
Академики проголосовали за Пастернака единогласно. Но, в виде реверанса в сторону Москвы, решено было не упоминать «Доктора Живаго». В окончательном решении о присуждении премии Пастернаку говорилось: «За выдающиеся достижения как в современной поэзии, так и в области русской повествовательной традиции». Но «Доктор Живаго» был отмечен в официальном замечании Эстерлинга: «В самом деле, огромное достижение[570] завершить труд такого достоинства при таких трудных обстоятельствах, над всеми политическими границами и скорее аполитичный в своем всецело человечном взгляде».
23 октября 1958 года в 15:20 Эстерлинг вошел в гостиную Нобелевской библиотеки в Стокгольме и объявил ожидавшим его журналистам: «Это Пастернак».
Глава 11. «Мне стало ясно, что пощады ему не будет»
23 октября Пастернак в плаще и старой кепке гулял под проливным дождем в лесу возле своей дачи. Там его нашла группа журналистов, приехавших из Москвы. Они спросили, как он отнесся к заявлению Эстерлинга. Его радость была очевидной. «Получение этой премии наполняет меня[571] большой радостью и придает большую моральную поддержку. Но сегодня моя радость — одинокая радость». Он сказал репортерам, что больше почти ничего добавить не может, так как ему еще предстоит получить официальное уведомление о решении Шведской академии. Выглядел он жизнерадостным и взволнованным. Пастернак сказал корреспондентам, что лучше всего ему думается на прогулках, и ему нужно еще пройтись.
Подтверждение новости пришло позже, когда из Москвы вернулась Зинаида Николаевна. Они с Ниной Табидзе ездили в город за покупками. Там они случайно встретились со знакомой Табидзе, которая сказала им, что слышала о премии по радио. Зинаиду Николаевну известие «ошеломило»: она предвидела большие неприятности[572].
Вечером, около 23:00, соседке Пастернака Тамаре Ивановой позвонила Мария Тихонова, жена секретаря Союза писателей, которая сообщила ей, что Пастернаку присуждена Нобелевская премия. Иванова разволновалась[573]. Тихонова, осведомленная о настроениях в официальных кругах, сказала, что волноваться еще рано, но попросила Иванову предупредить Пастернака, у которого не было телефона. Иванова разбудила мужа, Всеволода. Тот встал, надел прямо на пижаму халат и пальто, и они вдвоем поспешили к дому Пастернака. Нина Табидзе впустила их, и радостный Пастернак вышел из кабинета. Пока Табидзе откупоривала вино, Тамара Иванова пошла в комнату Зинаиды, чтобы сообщить ей новость. Жена Пастернака даже не встала с постели. Она сказала, что не предвидит ничего хорошего.
Первая официальная реакция советских властей была приглушенной и снисходительной. Николай Михайлов, министр культуры, сказал, что новость его удивила. «Я знаю Пастернака как настоящего поэта[574] и блестящего переводчика, но почему ему дали премию сейчас, через много лет после того, как были опубликованы его лучшие стихи?» Михайлов сказал шведскому корреспонденту, что Союз писателей еще не решил, позволить Пастернаку получить премию или нет. На следующее утро, в пятницу 24 октября, Ивановым снова позвонили. Их попросили передать Константину Федину, ближайшему соседу Пастернака, что к нему из Москвы едет Поликарпов. В ЦК знали, что Федин обладает некоторым влиянием на Пастернака. Именно Федину предстояло передать Пастернаку «совет» Кремля отказаться от Нобелевской премии. Поликарпов поехал прямо к Федину, передал ему указания и добавил, что он подождет ответа Пастернака у Федина дома. Ивановы из окна своего дома наблюдали за тем, как Федин спешит по дорожке к дому Пастернака. Когда Федин пришел, Зинаида была на кухне и пекла пироги — был день ее именин. Настроение у нее улучшилось. Она уже думала, что наденет в Стокгольм на церемонию награждения. Сухо поздоровавшись, Федин[575] сразу поднялся в кабинет к Пастернаку. Он сказал Пастернаку, что пришел с официальным, а не дружеским визитом. «Я не поздравляю тебя[576]. Сейчас сидит у меня Поликарпов, он требует, чтобы ты отказался от премии».
«Ни в коем случае», — ответил Пастернак.
Они шумно спорили; в записке отдела культуры ЦК утверждалось, что Пастернак держался воинственно, «категорически сказал, что не будет делать заявления об отказе от премии, и могут с ним делать все что хотят»[577]. Затем Пастернак попросил дать ему немного времени на раздумья, и Федин дал ему два часа. Поликарпов, взбешенный отсрочкой, вернулся в Москву.
Федин позже передал Поликарпову, что Пастернак так и не пришел с ответом. «Это следует понимать так, что Пастернак не будет делать заявление», — подытоживал Поликарпов. После ухода Федина Пастернак пошел к Всеволоду Иванову, чтобы обсудить ультиматум Федина. Вернулся он задетый и обиженный.
«Поступай так, как сам находишь нужным[578]. Никого не слушай, — посоветовал ему сосед. — Я тебе вчера твердил и сегодня еще повторю: ты — лучший поэт эпохи. Заслужил любую премию».
«Тогда я пошлю благодарственную телеграмму!» — воскликнул Пастернак.
«Вот и отлично!» — улыбнулся Иванов.
Корней Чуковский узнал о премии от своей секретарши; она «прыгала от радости», Чуковский взял внучку Елену и поспешил поздравить Пастернака. «Он был счастлив, опьянен своей победой, — вспоминал Чуковский. — Я обнял Б. Л. и расцеловал его от души». Вспомнив, что в тот день отмечают именины Зинаиды, Чуковский поднял бокал за здоровье его жены; в тот миг их запечатлели фотографы — не только русский, но и два иностранных. (Позже Чуковского принудили написать «письмо с объяснениями» — почему он поздравил Пастернака. Чуковский писал: он «не знал, что в «Докторе Живаго» содержатся нападки на советскую систему».)
Пастернак показал Чуковскому некоторые из полученных телеграмм — все они были из-за границы. Несколько раз Зинаида Николаевна вслух повторяла, что Нобелевская премия — не политическая и не за «Доктора Живаго», как будто могла отогнать предчувствие опасности. Кроме того, она беспокоилась, что ей не позволят поехать в Швецию, и прошептала Чуковскому: «Корней Иванович, как вы думаете?.. В конце концов, им придется пригласить и жену».
После того как фотографы уехали, Пастернак поднялся к себе в кабинет, чтобы составить телеграмму в Шведскую академию. Он отправил ее позже в тот же день: «Бесконечно признателен. Тронут. Удивлен. Сконфужен. Пастернак».
Закончив писать, он немного погулял с Чуковским и его внучкой. Он сказал им, что не возьмет Зинаиду в Стокгольм[579].
* * *Уйдя от Пастернака, Чуковский зашел к Федину, который сказал ему: «Сильно навредит Пастернак всем нам. Теперь-то уж начнется самый лютый поход против интеллигенции». На следующий день Чуковского вызвали на срочное заседание Союза писателей. Курьер ходил в Переделкине из дома в дом и передавал писателям повестки — все понимали, что грядет общественное осуждение, и снова почувствовали тень Сталина. Получив повестку, Всеволод Иванов упал; его домработница нашла его лежащим на полу. Врачи подозревали у него инсульт[580]; месяц он оставался прикованным к постели.
Когда такую же повестку принесли Пастернаку, «лицо у него потемнело[581], он схватился за сердце и с трудом поднялся по лестнице к себе в кабинет». По его словам, когда он читал повестку, рука у него «вроде бы отнялась»[582].
«Мне стало ясно, что пощады ему не будет[583], — писал Чуковский в своем дневнике, — что ему готовится гражданская казнь, что его будут топтать ногами, пока не убьют, как убили Зощенку, Мандельштама, Заболоцкого, Мирского, Бенедикта Лившица».
Чуковский предложил Пастернаку поехать к Екатерине Фурцевой, единственной женщине — члену политбюро, и сказать, что «Живаго» попал в Италию помимо его воли и что его огорчает вся «свистопляска, которая поднята вокруг его имени». Пастернак спросил Тамару Иванову[584], стоит ли писать Фурцевой. Когда Иванова спросила, почему именно Фурцевой, Пастернак ответил: «Ну, знаете, ведь она все-таки женщина…»
«Дорогая Екатерина Алексеевна[585]!
Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, которой я принадлежу… Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять… Но мне не хотелось, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо».