Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
(Надо ли пояснять, что Раевского это восхищает?)
«Мы были молоды по-прежнему. Они удивились “моей молодости”. Ни одного седого волоса, все зубы крепки. Я был моложе с виду моих товарищей. Было о чём поговорить… и прошедшего как будто не было».
Затем Раевский посетит свою родовую деревню Хворостянку, где последний раз был в 1819 году. Проживёт там двадцать дней – человек с того света, с другой стороны земли… Сёстры даже не предложат ему передел наследства: мы рады, конечно, но ты поздно явился – всё уже поделено давно, братец.
И снова вернётся в Сибирь.
Доселе никаким мастерством не владевший, Раевский понемногу разживётся – устроит парники, чтоб выращивать в Сибири арбузы и дыни, займётся, приобретя огромный участок, хлебопашеством, купит мельницу, заведёт лошадей, будет заниматься самой разной работой – от набора людей на золотые прииски до винного откупа (и в ближайшие крупные города поставки от Раевского составят 164 тысячи вёдер вина!). Для местных крестьян-духоборцев он станет посредником в переговорах с купцами. С какого-то времени местный люд начнёт воспринимать его как мирового судью – и пойдёт к нему с любыми спорами и бедами.
Он поднимется с того дна, куда упал, и превратится в состоятельнейшего и виднейшего человека во всей округе.
Но подумайте, ведь Раевский был простым ссыльным, не имевшим никаких средств вообще!
Нам придётся произнести здесь то, с чем мы, наверное, и сами внутренне не согласны. Напомним: его отец был дворянин, богач, помещик, держал винокуренный завод – то есть перед нами на удивление крепкая, хваткая порода!
Раевский сойдётся с местным губернатором и некоторое время будет дружен с ним. Анархист Михаил Бакунин напишет в письме Александру Герцену, что без соизволения Раевского в Сибири уже ничего не делается; это, впрочем, будет явным преувеличением – но очень характерным.
При этом взгляды Раевского на состояние России не станут радужными, в одном из писем 1864 года он изложит весь свой скепсис всего в трёх предложениях: «…Либералы, консерваторы, нигилисты – из рук вон пошло, и не смешно даже. В России общественное мнение? Общественное – в России?»
У Раевского родится девять детей: первый сын умрёт в младенчестве, остальные вырастут. После дарованной отцу амнистии детям вернут дворянское звание.
Сын Александр станет юнкер-артиллеристом и примет участие в подавлении польского восстания 1863 года; дослужится до подполковника – то есть, обойдёт в звании и отца, и деда. Сын Михаил дорастёт до полковника казачьих войск. Сын Юлий будет сотником Забайкальского казачьего войска и адъютантом генерала М.С.Корсакова.
Вы, наверное, уже догадались, чему учил детей ссыльный Раевский? Точно не вольтерьянству – а совсем иному: служению и воинскому долгу.
Хотя кровь даст себя знать и в ином смысле.
Внучка его сына по имени Юлий – то есть правнучка Владимира Раевского – станет матерью знаменитого советского поэта Анатолия Жигулина.
В 1948 году Жигулин вступит в юношескую подпольную организацию «Коммунистическая партия молодёжи», поставившую себе целью радикальную борьбу с разнообразными «перегибами».
Евтушенко потом напишет, что Жигулин сидел за борьбу с «культом личности», – и приврёт. Биография товарища Сталина была настольной книгой у ребят из КПМ.
Но Жигулин уедет – в свои семнадцать лет – в колымские лагеря, получив десятку по «террористической» статье. Как прапрадед почти.
Как прапрадеда, могли бы и к «вышке» Жигулина приговорить: у жигулинской КПМ и оружие имелось. Так что сидел Жигулин, вообще говоря, за дело. Если исходить из тех законов, при которых довелось ему жить.
В 1954 году Жигулина аминистируют. Пораньше, чем Раевского, но он и сидел пострашней.
Про Жигулина мало кто знал, что он по крови потомственный дворянин: поэт до какого-то момента не распространялся. Но сам – знал, конечно.
То ли прапрадед чему-то правильному его научил, то ли, напротив, совсем неправильному. У Жигулина в стихах было:
Как будто может повториться
На том печальном рубеже
И эта даль, и эта птица,
И этот лютик на меже,
– да-да, и ещё один политзэк, несущий неспокойную кровь. Закваска сохранилась!
Критик Лев Аннинский, писавший о Жигулине, первым заметил странную связь между ироничными словами Жигулина о своей юности, когда «…три десятка мальчишек хотели силою свергнуть советскую власть? Ерунда!», и саркастичным диагнозом Грибоедова о декабристах: «…сотня прапорщиков вознамерилась изменить лицо России».
Жигулин, написавший уже на исходе советской власти повесть «Чёрные камни» о своём тюремном сидении, не вписался в святцы тюремной прозы: что-то в нём чувствовалось не то – по крайней мере для тех людей, кто эти святцы тогда составлял.
Жигулинские зэка не рефлексировали и позволяли себе убивать.
И самое, наверное, важное: несмотря на пережитое, по всем итогам своего сложного пути, написав горькое «…тревожно мне в сердце смотрела Россия. / Спасибо тебе за твою лебеду», – Жигулин не вынес Отчизне обвинительного вердикта.
И единственную свою эпическую поэму – «За други своя» – он написал именно о войне, и даже не ближней, Отечественной, а русско-турецкой 1878 года; это показательно.
Ведь Россия больше твоей боли, милый человек. Ведь русская слава – неизбывна.
Но с таким ощущением закрепиться в русской литературе куда сложней, чем с обвинительным приговором своему народу.
Жигулин, как поэт, занимал серьёзнейшее место в советские годы: издал множество книг, имел сотни тысяч читателей. Но сейчас у него – никакого места. Как и у прапрадеда.
Но не хочет всех лелеять
Век двадцатый, век другой.
И опять кружится лебедь
Над иркутскою тайгой.
И легко мне с болью резкой
Было жить в судьбе земной.
Я по матери – Раевский.
Этот лебедь – надо мной.
…Ушёл из жизни Владимир Федосеевич Раевский таинственным образом: 8 июля 1872 года его, ещё крепкого старика, убили. Ехал на лошади, трое неизвестных остановили, попросили спешиться и ударили чем-то тяжёлым по голове.
Деньги не забрали – это не было ограблением.
Убийство раскрыть не смогли.
Похоронен он на кладбище в селе Олонки.
Такая странная судьба, которой сложно подвести итог каким-то одним и бесспорным словом.
На единственном памятнике Раевскому, в Тирасполе, написано, что он «декабрист», – но ведь он не участвовал ни в декабрьском восстании, ни в его подготовке.
Строго говоря, он вообще не декабрист.
И точно не «первый декабрист», как часто о нём пишут, – потому что пришёл в «Союз благоденствия» на четвёртом году существования организации.
Перед нами русский поэт, проживший свою традиционную судьбу, а вернее сказать, несколько судеб – и военную, и заговорщическую, и тюремную. И ещё вдобавок – сибирскую, завершившуюся такой жуткой и диковатой смертью. И тут уж всякий выберет, на какого Раевского он хочет смотреть и о каком размышлять.
Он имеет будто бы двоящийся или троящийся облик: разглядывая портреты пожилого, обросшего бородой, словно пережившего тяжелейшие инсульты Раевского, никак не можешь разгадать в нём молодого офицера с прямым взором.
Веря в его бескорыстие и мужество, сострадание к народу, всё равно думаешь: а тщеславие? – было ли оно? а эта готовность использовать всякие средства при достижении желаемого – докуда могла довести?
И ответа не находишь.
Кто-то скажет, что тюрьма и ссылка придали его судьбе иной объём: ну да, наверное.
Однако подавляющее большинство его стихов написаны до тюрьмы; заметки о Пушкине, при всём их сарказме, позволяли подозревать в Раевском отличного критика, а несколько его прозаических зарисовок предсказывали настоящую русскую прозу, которую тогда ещё никто не делал.
Взгляните, в этой аристократической речи, без улыбки и всякого желания удивить или рассмешить, в этом удивительном и точном лаконизме таится начало и пушкинской, и – следом – тургеневской интонации, а писано – Раевским в 1819 году:
«Я ехал с молдавских границ на милую родину. Лето было жаркое, пыль столбом вилась около повозки. Проехавши более шестисот вёрст, я чувствовал усталость. Извозчик, казалось, не замечал этого и беспрестанно погонял лошадей.
– Тише! – сказал я.
Он взглянул на меня и улыбнулся.
– Вы, верно, боитесь, – отвечал он и, как нарочно, пустил лошадей.
Не более как через четверть часа мы очутились у почтовой станции. Я вышел, досадуя на извозчика и на русские почты. Меня встретил на пороге станционный смотритель – с важною миною, в тиковом халате, с трубкой во рту и с цветущими фиалками на плоском лице. Я подал подорожную.
– Подождёте немного, – сказал он охриплым голосом, вздёрнув кверху свой красный нос.
– Не думаю, – отвечал я».
Этот отрывок сам по себе – готовое стихотворение в прозе.