Райнхольд Браун - Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945
Все это не отменяло работу на лесоповале, но я стал работать обдуманно, с прохладцей, не спешил хвататься за самые тяжелые бревна. Я почувствовал, что выдержу все, я был счастлив, ощущая, что мои жилы и мышцы становятся крепче, перестав слабеть. Свист ветра в лесной чаще заставлял бешено колотиться мое сердце. Скоро, скоро, скоро! Как близка сладкая свобода! Она манила, она звала! Но я сдерживал себя, понимая, что время еще не настало.
Однажды утром получилось так, что во время переклички я оказался последним в шеренге. И этого последнего было решено отправить на русском грузовике в город А., расположенный в шестидесяти километрах от лагеря. В городе надо было загрузиться продовольствием. Как только я забрался в кузов, машина сразу тронулась. Спрятавшись за кабину, я, скорчившись в три погибели, кутался в свои лохмотья, стараясь защититься от пронизывающего ледяного ветра. Шофер вовсю давил на газ. Дорога была отвратительная, неровная, вся в ямах и колдобинах. Меня немилосердно швыряло от борта к борту пустого кузова. Что думает человек в такие моменты? Ничего! Такой человек остается один на один с грубой и беспощадной мощью природы, отрекается от себя, превращается в безвольный объект, лишенный мыслей и чувств камень. Когда мы наконец прибыли в А., я действительно превратился в окоченевший промерзший камень. Сначала машина остановилась перед каким-то кабачком. Русский офицер, сидевший в кабине рядом с шофером, вышел из машины. Он сказал водителю пару слов, и тот тоже вышел. Двери кабины захлопнулись, и оба русских скрылись в питейном заведении. Они решили погреться, и я очень хорошо их понимал. Прошел час, потом второй. Мимо проходили люди. Многие из них смотрели на меня и качали головой при виде жалкого создания, скорчившегося в кузове и бросавшего по сторонам испуганные взгляды. Догадывались ли они о том, как мне холодно? Как я мерз? Потом из кабачка вышел громогласный офицер и водитель, и мы поехали на склад. Наступил полдень, и хотел я того или нет, мне пришлось поработать совершенно окоченевшими конечностями. Я носил мешки, таскал ящики туда, куда мне велели. Когда погрузка была окончена, стало совсем темно. Я с удовлетворением отметил, что большая часть мешков была заполнена сушеным хлебом, который русские именуют сухарями. Это было мне на руку, ибо после вчерашнего супа я ничего не ел. Кишки громко протестовали, а желудок свернулся в тугой болезненный узел. Когда грузовик наконец отъехал от склада, я снова сидел в кузове, но на этот раз в приятной компании. Меня окружали огромные, набитые под завязку, мешки с сухарями. Отъехали мы недалеко. Машина снова остановилась возле кабачка, в котором русские снова надолго исчезли. Много ли времени мне потребовалось, чтобы в свете тусклых уличных фонарей развязать тесемку ближайшего мешка? Это и было сделано — быстро и ловко. Так же быстро я набил сухарями все карманы. Потом я поспешно завязал горловину чудовищного мешка, который, правда, похудел после моего налета, и предался занятию, которое всегда успокаивает и утешает людей. Я погрузился в это состояние с головой — я жевал и жевал, жевал без остановки, совершенно забыв о том, что делаю нечто запретное и что мне стоило бы поостеречься. С небес на землю меня спустили появившиеся у машины русские. Поднялся страшный крик, на меня обрушилась свирепая ругань. Они забрались в кузов и выволокли меня оттуда на землю. Я валялся на булыжной мостовой, елозя по ней окоченевшими руками и ногами. Встать я не мог, так как на меня обрушился град ударов кулаками и прикладами. Меня били по голове и спине, ноги в сапогах пинали меня в бока, и при этом оба моих мучителя выкрикивали немыслимые проклятия и ругательства. Потом они устали и столкнули меня в канаву. Мимо шли люди, глядя — не знаю, с какими чувствами, — на эту постыдную сцену. Но наверняка эти прохожие даже не догадывались, что тот, кто, еле ворочаясь, лежал в канаве, вел с собой нешуточную борьбу. Я испытывал почти непреодолимое желание вскочить и вцепиться этим русским в глотки, такой ярости я, пожалуй, не испытывал никогда в жизни. Что бы произошло, если бы я дал волю своему гневу и негодованию? Ничего особенного — раздались бы один-два выстрела, и все мои планы рухнули бы, не начавшись. Истекая кровью, я забрался в кузов и безропотно, забившись в угол, позволил снова везти себя сквозь тьму и холод в проклятый лагерь.
Я снова стал ходить на работу, снова впрягся в тяжкое ярмо, снова втискивался по утрам на жесткие скамьи открытой платформы. Не ропща, я таскал бревна и сучья на стертых в кровь плечах. Но еще более жгучей стала жажда свободы. Время шло, в полдень солнце начало нежно пригревать с небес наши измученные души. Мы даже сбрасывали часть лохмотьев, так как работать становилось просто жарко. Точно так же грело душу предвкушение, оно волновало и заставляло кровь быстрее бежать по жилам. Неужели весна уже на пороге? Не показалось ли мне, что среди покрытых снегом ветвей деревьев слышится тихое пение птиц? Нет, это была лишь мечта, ибо через пару часов снова становилось холодно, и наши бороды покрывались сосульками, а когда мы вечером возвращались в барак, под ногами скрипел снег и раскалывались кусочки льда.
Был уже конец февраля. Бежать было еще рано, но я уже испытывал радость от того, что срок близок. Иногда я отставал от колонны и одиноко брел в темноте по снегу под ясным звездным небом. В эти минуты меня одолевали самые разные мысли. Я думал о моих погибших братьях, и порой мне казалось, что они идут рядом со мной и мы говорим о родине, о доме. У меня начинало щемить сердце при мысли о том, что и на родине я никогда больше их не увижу, но мне казалось, что Фокке кладет мне руку на плечо, а Герберт шутливо толкает в бок. Так мы шли, весело переговариваясь, навстречу вихрю снежинок, улетавших в долину, и Фокке говорил: «Удачи тебе, старик!», а Герберт добавлял: «Не разочаруй нас!» Ночью все менялось. Мне снился убитый пулей Фокке, я смотрел в мертвое лицо Герберта. Когда же мне хотелось расплакаться и обвинить во всем немилосердную судьбу, дорогие покойники протягивали руки к моим устам и останавливали меня. И тогда являлась другая мысль, другие чувства: Германия! В душе начинали празднично звонить колокола, я чувствовал прилив сил и твердо знал, что я выполню задуманное.
Все следующие дни я говорил с Готлибом. Я с огорчением понял, что он колеблется; я очень хорошо это почувствовал. Он говорил, что надо еще подождать, он даже высказывал предположение, что всю нашу команду скоро отправят на родину — нас давно кормили этой утешительной сказкой. Он что, ослеп? Неужели и его живой ум покрыла свинцовая парализующая пелена? Он что, забыл ужасы Фокшан, он что, не помнит, что эту сказку нам рассказывают уже в тысячный раз? Я оставил его в покое и решил бежать в одиночку.
После долгих поисков мне удалось найти в соседней деревне одного румына, на которого я мог бы положиться. Не без колебаний я однажды вечером раскрыл ему свою тайну. Он рассмеялся, когда я все ему рассказал, и, вместо ответа, поставил передо мной тарелку с дымящейся мамалыгой и положил на стол золотистый кукурузный початок. Мы начали действовать заодно. Румын обещал достать для меня гражданскую одежду, а я взамен предложил ему мой рваный китель, форменные брюки и — самое главное — пару валенок. Мне было известно, что в ближайшие дни нам выдадут валенки, так как многие пленные постоянно отмораживали ноги, а наша обувь, в которой нас привезли из Фокшан, находилась просто в неописуемом состоянии. Отсутствие обуви злило меня больше всего, а новые валенки содействовали бы моей удаче. Я приступил к последним приготовлениям, решив бежать в конце марта. В это время было еще холодно, но я был твердо намерен стать первым, а весна была уже близко. Возможно, мне удастся спрятаться в какой-нибудь заброшенной горной выработке и на какое-то время затаиться. Откладывать побег дальше я не хотел ни в коем случае.
Теперь я принялся мучительно раздумывать, какой путь мне избрать. Думал я и о том, в какое время суток следует бежать, чтобы дать себе как можно большую фору. Время между побегом и моментом обнаружения моего отсутствия должно быть максимально большим, меня не должны хватиться сразу. Надо было продумать все мелочи. После всех этих раздумий мне в голову вдруг пришел великолепный план: нельзя идти туда, где меня, скорее всего, будут искать. Уходить надо в противоположном направлении. Нельзя было уходить по дороге через холодные горные районы, в опасную область на границах между Румынией, Венгрией, Австрией и оккупационными зонами. Этой опасности мне хотелось избежать. Там очень легко погибнуть. Это был действительно очень опасный прямой путь, полный ловушек и неожиданностей. На этом пути меня просто разорвут пущенные по следу собаки. Нет, я выберу направление, где никому не придет в голову меня искать. Надо идти в направлении Констанцы, к Черному морю, попытаться проникнуть на пароход и пересечь Средиземное море, а оттуда, если повезет, попасть в Америку. Мне надо было лишь оторваться от русских. К тому же я знал, что в Констанце сходятся многие морские пути. Самое главное — уйти от русских, тогда передо мной откроются какие-то новые возможности. Здесь, конечно, у читателя может возникнуть вопрос: а чем ты собирался все это время питаться? Этим вопросом я в то время даже не задавался, ибо тогда я бы вообще не решился на побег. Единственной моей опорой было мужество и непреклонная воля преодолеть все трудности и препятствия. Я решил бежать через один-два часа после вечерней переклички. Все уснут, и я получу фору длиной в ночь. Я был готов к побегу. Но его все же пришлось немного отложить.