Рейнольдс Прайс - Долгая и счастливая жизнь
Голос его донесся до Розакок будто сквозь сон, она очнулась и обвела присутствующих медленным, невидящим взглядом.
Священник, стремясь ее подбодрить, продолжал:
— Если вы поделитесь хоть чем-то, что найдете в своем сердце, мы будем безмерно рады.
Все глаза уставились на нее. Розакок кивнула. Она собиралась заранее обдумать, как бы получше сказать о Милдред, но в этот день все выходило не так, как она рассчитывала. Она прикусила верхнюю губу, просто от духоты, и встала, и заговорила:
— Мы с Милдред последнее время редко виделись, но всегда помнили, когда у кого из нас день рождения, она — мой, а я — ее, и позавчера вечером я подумала: завтра Милдред исполнится двадцать один год, и после ужина пошла к ней, но дома никого не застала, кроме индюка. Только утром я узнала, что ее уже увезли. Я хотела подарить ей пару чулок и пожелать долгой и счастливой жизни, а она уже умерла.
Вот и все, что нашлось в ее сердце. Она подивилась про себя, почему так мало, но если было и больше, то все заслонили собой Другие вещи. Розакок села, и, прежде чем кто-либо успел сказать ей «спасибо», у нее мелькнула мысль, показавшаяся в эту секунду чистейшей правдой: «Все, кого я знаю, умерли». В жаркой духоте она поднялась со скамьи, прихлопнула рукой донышко шляпы, чтобы крепче держалась на голове, схватила сумочку и вся холодная, как оконное стекло, быстро вышла из церкви — совсем не потому, что ее душило горе, и не для того, чтоб дать волю слезам, — но в церкви настала мертвая тишина, все провожали ее глазами, а миссис Рентом произнесла: «Не выдержала» — и, ткнув кулаком Сэмми, своего сына, сидевшего с краю у прохода, громко прошептала: «Сэмми, иди посмотри, там девочка, наверно, убивается».
Сэмми вышел; Розакок стояла на средней ступеньке, вцепившись в поля шляпы, будто надвигалась буря, и смотрела на дорогу; солнце расстелило ее тень до самых дверей церкви. Опасаясь вспугнуть ее своим голосом, Сэмми чиркнул спичкой о подошву и закурил сигарету. Розакок, не поворачивая головы, повела на него сухими глазами и сказала:
— Сэмми, ты же сгоришь в шерстяном.
(На нем был темно-синий костюм — за весь день она впервые увидела человека, который понимал, что такое похороны.)
— Если вам куда-то надо, мисс Розакок, Сэмми вас может отвезти. — Это было сказано так участливо, словно ей надо было ехать в больницу.
Она помедлила, представив в уме географическую карту, и ей страшно захотелось назвать что-нибудь у черта на куличках, например Буффало.
— Пожалуй, никуда, Сэмми. Я, должно быть, вернусь домой, а тут и пешком недалеко.
— По такому пеклу?
— Я играю в бейсбол еще и не на таком пекле, и ты тоже, — сказала она. Потом, сообразив, что она наделала, уйдя из церкви во время надгробных речей, прибавила: — Я и так испортила похороны Милдред, не хватает, чтоб я и тебя увела. Поди скажи Мэри, мне очень жаль, что я не могу остаться, но я должна разыскать Уэсли.
— Где ж его найдешь, мисс Розакок, раз он оседлал свою машину.
— Да. Ну, я с тобой прощаюсь, Сэмми.
— Да, мэм.
И она сошла на площадку и зашагала к дороге на своих высоких каблуках, на которых не то что ходить, а и стоять можно было еле-еле. Сэмми докурил сигарету и смотрел ей вслед, пока она не скрылась за первым поворотом. Он был одних лет с ее старшим братом Майло и сегодня в первый раз назвал ее мисс Розакок, а как ее иначе назовешь, когда она так выглядит, хотя они столько раз играли в бейсбол, пока мистер Айзек не взял его на работу, — все вместе, она, и Майло, и Рэто (и Милдред, и сестренка Милдред, Беби Лу, тоже играли внутри поля). Сегодня он вел тот грузовик и был в той четверке, что несла гроб, и все полагали, что никто другой, как он, мог бы назвать настоящую фамилию ребенка Милдред, и потому он вернулся в церковь, где уже перестали ждать, и Бесси Уильямс пела «Приди ко мне, неутешный», но к тому времени Розакок была уже далеко и не могла этого слышать.
Она шла по середине дороги, не подымая глаз. Там, где слой пыли был потолще, отпечатались следы мотоциклетных колес, и это было словно весточка от Уэсли. Увидев следы, она прибавила шагу, и, хоть на душе у нее было тоскливо, она улыбнулась и подумала: «Я как индеец, выслеживающий оленя». Но дальше пошли длинные куски дороги, где пыль сдуло ветром и не было видно ничего, кроме красной спекшейся земли, и следы Уэсли пропадали, словно он время от времени перелетал по воздуху. И каждый раз улыбка ее потухала, и она еще больше ускоряла шаг, чтобы поскорее добраться до следующих залежей пыли, и в конце концов красноватая пыль до колен запорошила ей ноги, а туфли годились только в печку. Она это видела, но сказала окружавшим ее деревьям: «Я его увижу, даже если придется топать пешком до Норфолка». Эта мысль свербила у нее в сердце, в горле, пока ей не стало тяжко дышать, она ловила воздух ртом, и все остальное — Милдред, жара, белые туфли — куда-то ушло, остался только Уэсли, неотступно маячивший где-то в ее мозгу и не говоривший ни слова, да она сама, и ей было так худо, как никогда в жизни. Плакать она не могла. Говорить не могла. Но она думала: «Шесть лет днем и ночью мне мерещился Уэсли Биверс, я дарила не нужные ему вещи, писала ему письма, а он на них почти не отвечал, и теперь тащусь за ним, как собачонка, а он, конечно, прохлаждается на озере мистера Мэсона. Вот дойду домой, и больше ни шагу, буду отдыхать на качелях, и пусть он продает свои мотоциклы, пока ноги не протянет».
Она подходила к лесу мистера Айзека, где давным-давно на них с Милдред набежал олень, и снова показались пропавшие было следы Уэсли — не прямые, а зигзагами, от канавы к канаве.
— Если ему кажется, что это занятно, то слава богу, что я иду пешком, — сказала она вслух, взглянула на лес и решила пойти посидеть в тени и немножко остыть.
Между лесом и дорогой тянулся неширокий овражек, промытый последними дождями. Она сняла туфли, придержала шляпу и прыгнула, и сразу же ее ноги глубоко ушли в прохладный сырой мох — бог его знает, откуда берется эта сырость. Она поглядела направо, налево — нигде ни души — и решила идти босиком и потому немножко отошла в глубь леса и, когда дорога почти скрылась из виду, повернула и пошла параллельно узкой полосе пыли, так, чтобы видеть ее сквозь деревья. С дороги услышали бы ее крик, если б случилось такое, что нужно было бы закричать. Когда проработаешь, как она, все лето в закрытом помещении, ноги поневоле изнеживаются, и ей приходилось считаться с ними, она морщилась и вздергивала плечи, когда наступала на сухой сучок или камешек, и остановилась как вкопанная, увидев старого ужа, и стояла, пока он не поднял голову, словно хотел заговорить, но она его опередила: «Ну, старый дурачина, тебе в какую сторону?» — и он, извиваясь, медленно переполз через упавшее дерево и скрылся в кустах. После этого она все время смотрела на землю, но один раз, когда она остановилась перевести дух, оказалось, что на нее смотрит красный кардинал как раз с того кривого дерева, которое они с Милдред называли конем и на котором проскакали, наверно, тысячу миль. Она не могла вспомнить, как поют птицы-кардиналы, но ведь любая птица сразу откликается на какой угодно свист, и Розакок просвистала три нотки, а кардинал ответил, просто чтоб показать ей, как это надо делать. Она сказала «спасибо» и попыталась посвистеть, как он, но кардинал больше не пожелал оказывать ей услуги и молча напыжился.
— С чего это ты так важничаешь? — спросила она. — Таких, как ты, я видела не знаю сколько.
Он взлетел, и тоже направился в глубь леса, на север, и если захочет, то еще дотемна может добраться до Вирджинии.
— Лучше оставайся в Северной Каролине, — крикнула она ему вслед. — Здесь ты главная птица. — И она подумала: «Почему бы мне не пойти и за ним, интересно, он-то где меня бросит?» Но по какой такой причине она пустится босиком вслед за птицей? Разве только кардинал полетел к роднику. Родник — это стоящее дело.
Она оглянулась на дорогу, но пыль лежала неподвижно. Никто никуда и ниоткуда не ехал, и Розакок двинулась дальше в лес, к роднику, а кардинал пел где-то впереди так, словно у него сердце рвалось вон из груди.
Единственная дорога к роднику — это две колеи в ширину колес мистер-айзековского грузовика, оставшиеся с тех времен, когда никто, кроме мистера Айзека да нескольких отчаянных ребятишек, даже не знал про этот родник. Она шла все дальше, осторожно пробираясь сквозь заросли глянцевого ядовитого сумаха, и, когда она приблизилась к роднику (птицы тут не было, она уже на пол-пути к Вирджинии), вместо него виднелся только мокрый круг на листьях — его задушило все то, что нападало с деревьев с тех пор, как с мистером Айзеком случился последний удар. (Это был его личный родник, и он всегда расчищал его, пока мог, не для питья, а чтобы остужать в нем ноги.) Розакок положила туфли и шляпу, нагнулась и запустила руки в листву там, где она была мокрее, и медленно, надеясь, что не наткнется на ящерицу, стала разгребать ее, пока не показалось коричневое озерцо величиной с заходящее солнце и холодное, как будто зимой. Наклонясь над ним и стараясь разглядеть свое отражение, она вспоминала тот вечер, когда они наткнулись на этот источник — она, ее братья и человек пять негритят. Всю дорогу от дома они играли в какую-то игру, как угорелые носились взад-вперед и орали, но вдруг Майло, главный заводила всей оравы, остановился и поднял пятерню, как индейский воин. Остальные — кто где — застыли на месте, и никто еще не успел и рта открыть, как все увидели сквозь темнеющую листву то, что видел Майло: мистер Айзек сидел в закатанных брюках, а вокруг его тощих птичьих лодыжек расходилась кругами чистая студеная вода, и он не замечал ни ребятню, ни заходящее солнце, он просто смотрел перед собой и о чем-то думал. Один раз он взглянул в их сторону, но не сказал ни «убирайтесь», ни «идите сюда» — может, он их даже не видел, — и все мигом повернулись и помчались домой, далеко обогнув родник, оставив мистера Айзека одного со всем тем, от чего он стал такой чудной. После, в особенно знойные дни, они ходили посмотреть на родник и думали, как в нем, должно быть, прохладно, но достаточно было один раз увидеть там мистера Айзека, и никто из них уже не хотел опускать туда ноги, даже если б они от самого пояса огнем горели. Впрочем, Розакок напилась из этого родника в тот день, когда они увидели оленя (она крепко запомнила этого оленя), правда, сначала она проверила, не студил ли недавно ноги мистер Айзек, а потом нагнулась и дотронулась до воды одними губами. «Иди же! — крикнула она Милдред. — Сегодня его тут не было, вода чистая», — но Милдред сказала: «Все равно, хотя бы и месяц его не было. Я лучше потерплю. Это уж не питьевая вода».