Рейнольдс Прайс - Долгая и счастливая жизнь
И она, стоя как стояла, одна пропела всю песню до конца на какой-то совсем не известный Розакок мотив, как видно придумывая его на ходу, потому что ведь Милдред это уже все равно.
Потом священник прочел телеграммы. Они мало отличались от телеграммы ее брата Алека:
«Думаем сегодня о сестренке сожалению машина не в порядке».
Причина казалась очень уважительной. Все кивали головами, и кое-кто сказал: «Аминь».
Розакок неподвижно высидела чтение, стараясь все время видеть гроб между мелькающих вееров. То и дело кто-нибудь да оборачивался назад поглядеть, здесь ли она, и, увидев ее, улыбался, точно весь нынешний день пойдет кувырком, если не будет этого знакомого лица (так смотрел мальчишка, сидевший на три ряда впереди; он таращил на нее глаза, как на что-то невиданное и непостижимое, что может вот-вот растаять в воздухе). Было жарко и душно, и мысли Розакок медленно пробирались сквозь недавнюю весну, дожди и прохладу, пока не привели ее к одному из тех вечеров с Уэсли, но тут до нее смутно донесся голос, вернувший ее обратно:
— Мисс Розакок, будьте добры, проститесь, пожалуйста, с покойницей.
Она повернула голову от окна — рядом с ней стоял священник.
— Уже?
— Да, мэм, все готово.
Они сняли крышку с гроба и хотели, чтобы первой подошла Розакок. Мама предупредила ее, что, наверное, так и будет, и кажется, ту г ничего не поделаешь. Она встала, надеясь, что священник пойдет вместе с ней (он и пошел, но только на несколько шагов позади), и направилась к гробу, не отрывая глаз от стоявшей за ним кафедры, чтобы не видеть Милдред, хоть пока она идет по проходу.
Милдред обрядили в розовую ночную рубашку с завязками у ворота, которую ей подарила с себя хозяйка дома, где она была кухаркой, но за последние дни от Милдред почти ничего не осталось, она так высохла, будто только жизнь и придавала вес ее телу, и рубашка лежала полупустая. У нее всегда почти не было грудей, наверно, Эстелле досталось за двоих, и, когда им было лет по двенадцать, Розакок ей говорила: «Милдред, ты бы купила лифчик с подкладками, у тебя груди как глазунья на сковородке», а сейчас они у нее налитые, хоть это уже ни к чему, и ниже плеча касаются рук, вытянутых вдоль тела, но кистей и пальцев не видать, а они у нее красивые. Оттого, наверное, что грузовик где-то тряхнуло, ее тело сдвинулось влево, лицо резко вдавилось в подушку и видно было только в профиль. Те, кто снимал крышку с гроба, так ее и оставили. Может, я должна положить ее на спину, подумала Розакок, чтобы все видели лицо. Она взглянула на священника и чуть было не спросила, не для того ли он ее позвал. Но, подумав, она повернулась и мимо всех, кто ждал своей очереди подойти к гробу, пошла по проходу на свое место, глядя в пол и как-то приободрившись оттого, что трудное уже позади, и Милдред повернута к стене так, что ее лицо почти не видно.
И Уэсли повернулся так, что его почти не видно. Он сидел на корточках, ботинки его утонули в пыли, но он полировал каждую спицу в колесах этой своей машины, будто теперь ему придется ездить не иначе, как по бархатным коврам. Все, кто был в церкви, вереницей потянулись прощаться с Милдред, и Розакок успела подумать: «Завтра он уедет в Норфолк, на новую работу, и будет продавать мотоциклы, может, до окончания жизни, и все-таки не желает оторваться от машины даже на часок и посидеть со мной в церкви».
А он все надраивал колеса, и руки его двигались медленно, точно спицы покрывало густое масло. Временами он привставал и разглядывал свою работу, и по тому, как ходили его ребра под поясом, видно было, что он тяжело дышал — единственный признак, что и на него действует жара. Наконец, удовлетворившись сделанным, он встал и обтер тряпкой ладони и руки до закатанных рукавов. Но вытирал он смазку, а не пот. Он такой, что в июле месяце может надраить весь мотоцикл и ни капельки не вспотеть, даже его темные, по-флотски коротко подстриженные и высоко подбритые на затылке волосы были совсем сухими. Это даже как-то неестественно. И когда Уэсли опять прислонился к своему дереву, уставясь в землю, он показался Розакок свежим и прохладным, как один ноябрьский денек шесть лет назад, и она стала думать о том дне, таком ясном и свежем, о дне, когда она. в первый раз увидела Уэсли. Он жил в трех милях от ее дома, а она всю свою жизнь слышала о Биверсах, но никого из них в глаза не видела до того дня — это была суббота, — когда она отправилась в лес мистера Айзека собирать с земли пекановые орехи. Оказалось, еще не время — листья уже облетели, а орехи висели на ветках, ожидая хорошего ветра, но ветра в тот день не было, и она поплелась домой с горсточкой орехов в ведерке, решив, что пусть это считается просто прогулкой, потом она взглянула наверх и на высоком дереве у поворота тропинки увидела мальчишку, который раскинул руки между веток и расставил ноги — точь-в-точь как орел на монете. Это было пекановое дерево, она подошла и стала прямо под ним и сказала:
— Мальчик, стряхни мне орехов.
Ни слова не говоря, он крепче ухватился за ветки и раскачал раздвоенный сук, на котором стоял, сотни орехов посыпались на Розакок, и в конце концов она крикнула, что хватит, а то у нее треснет череп. Мальчик перестал трясти ветки, и она набрала орехов, сколько могла донести, и все время ждала, что он сейчас слезет и поможет ей, но он и не думал слезать, а когда она раз-другой взглянула вверх, он даже не смотрел на нее, его длинные ноги в синих джинсах со спущенным ниже талии поясом упирались в ветки; грудь узкая, голая белая шея, волосы каштановые, еще не отросшие после летней стрижки — должно быть, кто-то из домашних обкарнал его так коротко, — а глаза его смотрели вдаль и, наверно, видели такое, чего не увидит ни одна живая душа в округе Уоррен, если только не вскарабкается на пекановое дерево.
— Что ты там выглядываешь? — спросила она.
— Дым.
Розакок поглядела на небо, но оно вроде было чистым.
— А ты не хочешь взять себе орехов? — Как будто вокруг нее они не лежали целыми бушелями!
— Я их не особенно люблю.
— Тогда что же ты делаешь на дереве?
— Наверно, жду.
— Кого это?
— Да просто жду.
— А ты кто?
— Я? Уэсли. — Можно подумать, что он единственный Уэсли на свете.
— А что ж ты не спрашиваешь, кто я?
— Кто ты?
— Я Розакок Мастиан, а тебе сколько лет?
— Скоро шестнадцать.
— Значит, ты уже можешь получить водительские права. Мы с моим братом Майло спали в одной кровати, пока он не получил водительские права, а потом Мама сказала, что ему нужно спать отдельно.
Он улыбнулся, и по этой улыбке она поняла, что, кажется, победа близка, но на сегодня, пожалуй, хватит, и потому сказала: «Спасибо, что натряс орехов» — и пошла домой. После этого она не видела его почти целый год. Но долгими вечерами, пока не кончились орехи, все думала о нем и о том, как его ничего не интересовало, кроме дыма, которого она гак и не увидела, как он смотрел и, наверно, думал, не пожар ли где, и ждал.
А мимо Милдред вереницей проходили люди. Многие — главным образом мелюзга — старались проскользнуть как можно быстрее, искоса бросали взгляд и поскорее отворачивались, а Джимми Джинкинс, возвращаясь на место, растянулся в проходе, потому что шел мимо Милдред с закрытыми глазами, чтобы она ему потом не мерещилась. Но взрослые большей частью задерживались у гроба и жалели, что ее голова повернута набок, хотя никто и пальцем не шевельнул, чтоб ее поправить, а когда Минни Фут подняла своего ребеночка повыше, чтоб ему было лучше видно, он уронил соску прямо в гроб, и все поняли, что соска теперь пропала, кроме малыша, который начал хныкать и заревел бы благим матом, но Минни вовремя села на скамью, расстегнула кофту и убаюкала его, и он заснул так крепко, что даже не слышал, как Сара Фитс, увидев Милдред, завыла: «Господи Иисусе Христе!», но этот вой донесся до того места, где стоял Уэсли (за окном, лицом к церкви, но не глядя на нее и не прислушиваясь к тому, что происходит внутри), и он вскинул глаза и улыбнулся — может, ей, Розакок, а может, просто раскаленной солнцем церкви, и все с той же улыбкой сделал длинный высокий прыжок, точно олень, и, оседлав свой мотоцикл, с размаху нажал ногой на стартер, опять как тот олень, бьющий копытом землю, и неожиданно и рощу, и знойный воздух прорезал оглушающий треск, словно разорвали надвое полотнище пересохшей холстины, и Уэсли исчез.
Вот так, постепенно, увидела все это Розакок. Еще до того, как она оторвалась от своих воспоминаний и отвернулась от окна, почти все уже прошли мимо Милдред; сейчас начнутся надгробные речи, но, когда Сара завела свое «Господи Иисусе», Розакок снова повернулась к Уэсли поглядеть, что он теперь-то будет делать, и подумала про себя: «Этого-то он уж не может не заметить». Так что она видела все с самого начала — как он прыгнул и почудился ей оленем. А может, кем-то и посильнее, когда он все с той же улыбкой уперся в землю черными своими туфлями, потом нога, обтянутая штаниной, дернулась чуть назад, и сразу же взревел и затрещал мотор. Все это она видела и даже не удивилась тому, что он делает, и не подумала, вернется ли он сюда. Она даже отвернулась и стала смотреть на Мэри и Эстеллу, которых подвели в последний раз посмотреть на Милдред, и они разрыдались, и все, кто был в церкви, залились слезами, кроме Розакок, хотя у нее было не меньше оснований, чем у других, — ведь она так давно знала Милдред. Но она не заплакала, потому что рев мотоцикла вдруг смолк — Уэсли выехал на дорогу в четверти мили от церкви, а сейчас, конечно, развернется, приедет сюда и будет ждать. Ну, так и есть, опять началось, тарахтение неслось к церкви и, как сверло, буравило все сердца, и наконец все лица обернулись к Розакок: может, хоть она уймет этот шум, но она глядела прямо перед собой и не видела ничего, пока грохот не стал таким громким, что громче невозможно, и вдруг стих так же быстро, как и начался. Тот мальчишка, на три ряда впереди, что все время на нее пялился, хлопнул себя по коленке и громко выпалил: «Уехал, мам!» Уэсли бросил ее одну. Наверно, он сейчас понесся к бетонному шоссе и промчится двадцать миль до озера Мэсона, где сейчас пикник и уйма народу.