Иван Давидков - Прощай, Акрополь!
— Птицы! Никогда не видела такого множества птиц! Есть черные, но белых больше… Вас ждут какие–то тревоги. Вижу дорогу, на дороге змея, но вы сумеете ее обойти. Взгляните вон на того пса: он будет верно следовать за вами до самой вершины, где перед вами откроется широкий простор…
— И по этой дороге, — подхватил художник, подражая ее голосу, — вероятно, скоро уедет отсюда одна очаровательная гадалка, и придется мне по вечерам попивать кофеек в одиночку. Гадалка даже не оставит адреса, и никто больше не предскажет мне, обойду ли я змею на дороге, и не потеряет ли верный пес мой след…
Женщина в оранжевом платье молча смотрела на него и улыбалась.
К пристани подходило суденышко из Несебра. Еще секунду назад невидимое, оно прорвало тьму, засверкало под фонарями, ударилось гуттаперчевыми поясами о каменную стену причала. Раздались шаги спускающихся по трапу людей.
Стало прохладно. Александрина вошла в комнату накинуть на плечи пальто.
* * *Августовскими вечерами они ходили гулять вдоль залива. Она надевала зеленое платье, накидывала ажурную черную шаль с длинной бахромой, которая плотно облегала ее и колыхалась при каждом шаге, как будто ее неотступно сопровождал ветер. Сырой воздух размывал очертания меловых холмов над городком, легкими мазками акварели стекались они к пристани, и художнику казалось, что утром, когда он выглянет в окно, от этих пепельных возвышений не останется и следа…
Бывший дворец румынской королевы прятался за гигантскими кронами деревьев. Только белел высокий минарет, весь облепленный ласточкиными гнездами, — его освещал одинокий фонарь у пристани и пена прибоя. В темноте звенели струи водопадов, и аллея вилась между этими мелодичными звуками и ароматом ночных цветов, к которому примешивалось горьковатое дыхание моря. Художник чувствовал рядом плечо Александрины, рассказывал ей о своих странствиях, о пестроте южных рыбных базаров, об оливковых рощах под Салониками, где его однажды застала гроза, и он долго смотрел, как за стволами деревьев мчатся алые кони и мокрые спутанные гривы полощатся на ветру. Он говорил и, как это не раз бывало и прежде, чувствовал, что его слова падают на благодатную почву. И думал: все люди жаждут романтики. Избавиться, отдалиться от прозы обыденности, говорить о странах и людях, которые им кажутся недостижимо далекими… Этим он объяснял себе интерес публики к жизни, к личным переживаниям и странностям поэтов, художников, артистов… Они привлекают к себе любвеобильные, романтические сердца, ненадолго удерживают их в плену своего таланта, вслед за чем нередко приходит разочарование. От кого–то он слыхал: «Смотри на картины, читай стихи, но не спеши заглянуть в жизнь того, кто их создал. Может оказаться, что автор нежнейших поэтических творений — мрачный эгоист, а щедрый на цвета и чувства художник — в жизни жалкий скупец, который полезет под стол, чтобы подобрать оброненный кельнером пятак». Он знал по себе, что это правда. «Но возможно, поэт (и художник) — это нечто совершенно отдельное от того человека, в чьих башмаках и мятом костюме он ходит по земле? — размышлял мой приятель. — Вернее, он — сокровенная суть этого человека, его неоскверненная душа, и эта душа либо умиляется сверх меры, либо вопиет об утраченных щедрости и доброте, тогда как обладатель таланта — всего лишь желчное, себялюбивое существо…»
Он не понимал, отчего эти мысли приходят в голову именно сейчас, когда ночь так безмятежна и сквозь гигантские ветви деревьев сочится благоухающая мгла. Быть может, тому виной Александрина, которая молча идет рядом, внимательно слушает, ласково прикасается к его руке. Он думал о том, что в ее манере держаться есть притворство. Она должна идти с ним рядом как любящая женщина, отдать себя пылко, без оглядки, иначе все будет пошло и безнравственно. Должна найти оправдание своему шагу, истинную причину, подсказанную сердцем.
И когда муж снова примется ощупывать позвонки на ее спине (после долгой разлуки рука его будет ласковой и мягкой), она невольно ощутит жилистые, загорелые по локоть руки художника, а когда муж будет таять от нежности, она услышит дыхание другого мужчины, увидит на подушке его разметавшиеся волосы и подумает: «Я его любила, кто вправе осудить меня?» И после этих слов, в которых все женщины в мире находят себе оправдание, она с чистой совестью уснет.
Но в ту августовскую ночь сон долго не шел к ней. Она и впрямь полюбила человека, рядом с которым шла по парку Балчикского дворца, где белел над головою минарет. Полюбила и испугалась своего чувства, потому что до тех пор умела сдерживать сердечные порывы. Как сладостно было следить за извилистым течением его голоса под темным небосклоном, слушать шелест травы под его ногами, видеть в просветах между деревьями его четкий профиль.
Он вел ее к аллее кактусов — это был его любимый уголок. Он часто сворачивал сюда, чтобы полюбоваться высокими, рубчатыми, как античные колонны, стеблями, сочетанием зеленого и фиолетового, длинными, как сабли, листьями агавы, слоновьими мясистыми ушами мексиканских кактусов, колючими, как еж, шарами австралийских.
Кактусы цвели. На неуклюжих стеблях светились прозрачные фонарики, розовые, шафранные, голубые цветы. Была в них какая–то особая нежность — большие, крупные, посыпанные золотой пыльцой, они, казалось, обшарили весь стебель, прежде чем нашли среди бесчисленных колючек безопасное местечко для своих трепетных, как крылья бабочки, лепестков. Над этой нежностью нависали шипы.
И на фоне этих цветов, мимо колючих переселенцев из далеких пустынь шли мужчина и женщина, неся в сердце любовь, возможно, такую же недолговечную, как летнее цветенье кактусов, а может быть — кто знает? — долгую мучительную боль от шипов, которые впивались в их плечи…
В апреле в доме рентгенолога родился сын. Счастливый отец завалил всю комнату игрушками, хотя мальчик пока умел только улыбаться и даже соску не мог удержать в ручонках — розовых, точно вымытых холодной капелью, звеневшей по карнизу.
Совершенно так же звенели расставленные перед гостями хрустальные бокалы. Доктор разносил шампанское, пробки летели в потолок, а потом прыгали по ковру. Шипящий напиток струился в бокалы. Пена стекала по тонким резным стенкам, на миг задерживалась на скатерти и расплывалась мокрым пятном.
Впервые в жизни доктор пил. Он испытывал неведомую прежде жажду. После второго глотка у него зашумело в голове. Он вскочил, чтобы в который уж раз показать гостям сына, спавшего у стены в колыбели. Нечаянно потянул за собой скатерть, и хрустальные бокалы посыпались на ковер, зазвенели, запрыгали осколки. Счастливый родитель сконфуженно улыбался, шарил по карманам в поисках платка — вытереть залитый костюм. Младенец заплакал, гости вышли из–за стола и, отряхивая с себя винные брызги, принялись утешать хозяина дома.
— Ничего, ничего! Это к счастью… Будет у твоего сына голос — звонкий, как хрусталь. И дай ему бог так же радовать женщин, как вино, которое мы сейчас пьем за его здоровье…
Мальчик продолжал кричать, гости стояли над ним, смотрели, как он сминает ногами пеленки, смотрели на залитые слезами глазки, ямочки на щеках и улыбались:
— Вылитый твой портрет, доктор! И глаза — в точности, Овал лица…
Снег продолжал таять. Белые шапки сползали с крыш, пролетали мимо окон и гулко плюхались наземь.
Все родители видят в своем новорожденном младенце сходство с собой. Да и близкие стараются убедить их в этом. Один больше похож на отца, другой на мать… В глазах, улыбке, даже капризах родители обнаруживают свои черты, сопоставляют с рассказами о самой ранней поре собственного детства и счастливы, что жизнь сделала еще один виток и вознесла над ними — ведь сами они идут уже с горы, а не в гору — маленькое существо, очень схожее с теми, кто его породил, и в чем–то, наверно, совсем другое — разве обыкновенный человеческий разум в силах разгадать тайны природы? И это новорожденное существо продолжит их путь, понесет сквозь пространство и время чудо их крови грядущим поколениям…
Ребенок растет. На спинках стульев, на коричневых изразцах камина, на балконе, над которым соседка вытряхивает по утрам половики, — всюду сохнут пеленки. Черты мальчугана становятся все определеннее, обозначились светло–каштановые дуги бровей, глаза заволокло мечтательной дымкой, а нежные, еле заметные ямочки на щеках похожи на те вмятинки, которые крестьянки делают соломинкой на тесте перед тем, как ставить хлеб в печь.
Не по дням, а по часам изменялся сын Александрины и рентгенолога. Влюбленный в свое позднее чадо, отец замечал, что сходство между ним и сыном слабеет, лицо у малыша удлиняется, подбородок заострился, глаза, еще недавно какого–то неопределенного цвета, приобретают прозрачную зеленоватость морской воды… У него и у жены глаза были совсем другие. Впрочем, физическая несхожесть не так уж смущала его — будучи медиком, он понимал, что трудно проникнуть в тайну генов (как угадать, черты кого из прародителей повторились в лице ребенка?). Смущали склонности уже подросшего мальчугана — высокого, стройного, совершенно не похожего на приземистых, коренастых мужчин в их роду. Сын был рассеянным, вечно терял игрушки или раздаривал — ему нравилось радовать других детей. Дома он целыми днями рисовал. Дочеркал все книжки, какие попались под руку. Даже на страницах медицинской энциклопедии нарисовал цветными карандашами каких–то диковинных птиц, и, не обожай его так отец, он, наверно, в сердцах надрал бы сыну уши. Вместо этого он посадил мальчика к себе на колени и стал, улыбаясь, втолковывать, что хорошие мальчики так не поступают.