KnigaRead.com/

Яан Кросс - Окна в плитняковой стене

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Яан Кросс, "Окна в плитняковой стене" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Аплодисменты встречают приближение губернатора. Аплодисменты нарастают не сразу, но все же быстро и уверенно и победоносно охватывают весь стол. Какая это великолепная вещь — светская приспособляемость! Xa-xa-xa-xa! Мне приходит на память: в Пруссии, в Кенигсберге жил какой-то чудак[62] (вращаясь при дворе, всякого вздора наслушаешься), который, говорят, написал множество книг и по его вечерней прогулке жители города сверяли свои часы. Он будто бы сказал, что высшая степень приспособляемости и есть то, что отличает человека от животного… (А также в большинстве случаев, но не всегда, не всегда — офицера от солдата, это уже говорю я.) Аплодисменты стихают. Господин фон Курсель снова становится слышен. Ох, как молодо звучит его голос. Он представляет нас супругам ландратов, своей собственной супруге. И еще какой-то дюжине серьезных важных личностей. Это становится утомительно. Для батюшки и матушки наверняка еще больше, чем для меня. Но ведь я именно тот, кому надлежит их немножко расшевелить, а они именно те, кого следует расшевелить.

Ах, фаш син?

Наш сын, ага.

Wunderbar[63]…

Какой Held!

Чего? Ох, да он, когда еще гусей пасти ходил, ловкий был, ровно брючная пуговка.

Hochinteressant[64]…

Однако хватит.

Merci, Mesdames! Merci, Messieurs! Quelle délicatesse! O-là-là![65]

Хватит. Мы садимся за стол. На почетное место, между Гротенхьельмом и предводителем. В брюхе у меня совершенно пусто. Признаюсь: у меня гудят колени, а немного повыше в ляжках приятная боль расслабленности после минувшего волнения и напряжения. Точно такая, какая бывает после рискованной конной атаки. За моей спиной и за спинами стариков начинают суетиться кельнеры из «Stadt Hamburg». Нам подают тосты с лососьей икрой, жаркое из оленины и тушеные в уксусе яблоки. Ну, это, конечно, не потемкинский ужин. Но все же неплохо. Весьма даже неплохо. Адъютант заботится о стариках. Я ведь уже сказал, что условился с ним. И что за два с половиной года сделал из него стоящего парня. Иногда это и из фон Толей можно сделать. Мы запиваем великолепным chambertin'ом. Не нужно беспокоиться, что батюшке оно слишком понравится. Кроме того, рядом с ним матушка. Видно, что он старается почувствовать себя человеком. Бедный старик, прости меня! Он достает свою трубочку, кисет с самосадом и огниво. Граф Штенбок поспешно предлагает ему сигару, думая, очевидно, пусть уж мужик курит в присутствии дам, только не чадит так ужасно, но он отрицательно качает головой и разжигает свою трубку. Ха-ха ха-ха-ха! Мне хочется похлопать его по плечу. Я оставляю его на попечение матушки, адъютанта и кашляющих ландратов. Я встаю и направляюсь к левому концу стола.

Быть может, мой триумф немного вскружил мне голову. Вполне может быть. Я выпил полтора стакана chambertin'a. Я никогда не пью больше. Я всю жизнь был совершенно трезвым. Все скоро уже пятьдесят лет. Не считая отдельных минут. Рядом со сладкой девочкой, ночью, в постели. Отдельные, редкие минуты. Но сейчас я совсем не уверен, что трезв. Потому что точно не знаю, чего я хочу. А господь так странно снисходит до меня и до моих неясных намерений. Мне даже как-то боязно хвататься за это снисхождение. И все-таки я за него хватаюсь. Хотя понимаю, что совсем неизвестно, к чему это приведет. Когда я иду к левому концу стола, я затылком чувствую направленные на меня взгляды половины сидящего за столом общества. Я вижу, что за столом сидит в прошлом мой однополчанин — ротмистр Карл Адольф фон Рамм. Веселый, ленивый веснушчатый падизеский Рамм. На спинке его стула висит знаменитая раммовская трость — позор и гордость рода Раммов (мне вдруг показалось, что это относится и ко многим другим), но еще того больше — их корысть. Та самая индийская бамбуковая трость, история которой здесь, в зале, никому не известна. Трость Петра Первого. Которой шестьдесят лет тому назад Петр Первый высек в Падизеском имении деда Карла фон Рамма — Рейнхольда. За что — об этом никогда не говорилось (да и смысла нет говорить, поскольку речь идет о царской порке). Трость, которой Петр, во всяком случае, так высек старого Рамма, что ему самому стало настолько не по себе, что, еще не опустив трость, Петр спросил, что он мог бы сделать для господина Рамма. И господин Рамм (опустившись, говорят, на правое колено) попросил эту трость себе в качестве прощального подарка. Порка и коленопреклонение, за счет которых Раммы вошли в число семей, пользующихся наибольшим доверием царского двора… Та самая трость. Я пожимаю Карлу руку. Ну, хороший спектакль ты нам сегодня устроил… Я снимаю трость со спинки его стула. Карл, я возьму ее ни пять минут. И сразу направляюсь к господину фон Розену.

Господин Розен неотступно следит за моим приближением. Теперь он встает. Не с тем достоинством, с каким встал Пугачев, когда я приходил к нему в подвал в Симбирском кремле. Рывком, испуганно. Кстати, почему он вообще-то пришел сегодня сюда? Приказали, как сказал Лууду? Глупости. Пригласили? Ну, хорошо. Но никто не мог его обязать. Он здесь добровольно. Может быть, он приехал, чтобы спастись от насмешек своего брата Андреаса, когда тот вернется из-за границы, — этого вечного брюзги: Ах, звали, но ты, известно, не посмел пойти! Может быть, он пришел для того, чтобы себе самому доказать, что капитан фон Розен не избегает встреч с генералом, которому он давал пинки? Потому что тот, кто был у него на побегушках, навсегда останется ниже его. Или, может быть, его заставило прийти слепое высокомерие? Во всяком случае, господин Иоахим фон Розен встает. Его длинное серое лошадиное лицо неподвижно. Так неподвижно, что я начинаю сомневаться, в самом ли деле он встал так растерянно, как мне вначале показалось. Не рано ли я обрадовался его растерянности? Я стою перед господином Розеном. В пятьдесят третьем, когда, приехав вместе с господами Андреасом и Иоахимом в Санкт-Петербург, я сбежал от них и оставил их без слуги, сам на полгода попал в цирк. Это до того, как завербоваться на прусскую войну. За полгода смышленый малый может в цирке такому выучиться, чего за тридцать лет не забудет. Я беру царскую палку за середину и держу ее плашмя. Я поднимаю палку на уровень лошадиного лица господина фон Розена. В тот миг, когда мне стало уже ясно, что я сделаю (хотя для чего — я и сам не знаю), — он протягивает мне руку:

Здравствуйте, господин генерал!

Нет! Большим пальцем руки я начинаю с такой быстротой вращать палку, что она только жужжит. Между нами, как стена, вдруг возник зримый, переливающийся стеклянный круг. Еще тогда, тридцать лет назад, Рудольфо признался, что этот простой номер мне удается лучше, чем ему самому. Трость жужжа вращается между мной и господином Розеном подобно крылу ветряной мельницы на горе в Мустъяла при сильном северном ветре с моря. И господин Розен стоит по ту сторону жужжащей преграды еще более серый, чем прежде. А я смеюсь. Хах-ха-ха ха-ха-ха! Садитесь, капитан. К чему стоять? Но господин Розен продолжает стоять. Бледный от гнева. Костлявый. Неуклюжий. Кривой. Жалкий провинциальный помещик. В плохо сшитом цивильном сюртуке, реверы которого он уже успел закапать. Я вижу, его скулы дергаются от злости. Но ему придется это проглотить. Затылком я чувствую, как за моей спиной клокочет злоба. На лицах, во взглядах, в позах. За случайными нейтральными фразами. Как шипящая черная волна во время северного шторма у обрыва в Мустъяла. Но ведь я здесь для того и нахожусь, чтобы эту злобу вызвать. Я здесь ради того, чтобы насладиться этой злобой. А теперь с меня хватит. Если бы я еще дольше стал смотреть на господина Розена, мне стало бы его жаль. Ха-ха-ха-ха. Я поворачиваюсь. Я вешаю царскую трость-розгу обратно на спину Карлова стула. Я возвращаюсь к батюшке и матушке, к губернатору и ландратам:

Так. Мы досыта наелись. Мы позволили себя чествовать. Пора. Merci, Mesdames. Merci, Messieurs! Quelle délicatesse! O-là-Ià. Au revoir.

Зажмурив глаза, гардеробщики подают матушке и батюшке их тулупы. Мы садимся в сани. Мы мчимся обратно к дому коменданта. Несколько минут мне в лицо дует свежий зимний ночной ветер.

11

Один только бог знает, где все это было, во сне, али на самом деле… А что сейчас-то происходит — сон ли, явь ли — здесь, в комнате, при лунном свете… Комната что твоя зала в имении… Над кроватью чудная крыша, в точности навес над козьим сеном… На картине у господина Ринне дева Мария с Иосифом и Иисусом под такой крышей… и волхвы стоят кругом их. Видать, все-таки наяву… Старый Юхан спит, борода торчком, а лицо блаженное… Удивительным питьем угощали там за господским столом. А старику-то оно, видать, сверх меры приглянулось. Ихние господские вина огнем играют, сверкучие. Чарки сияют, светятся ровно глаза у ангела. А голову с ума сводят одинаково. Не могла ж я ему стакан рукой прикрыть. В праздник молодого Юхана. А старик-то охочь до разговоров, будто молодой. Как знать, много ль с того, что он там с хмельной башки изъяснял, господам пондравилось. Что Юхан был у нас парень с золотой головой — это верно. Но что он, мол, не единственный генерал из деревенского люда был бы, ежели бы господа больше снисхождения деревенским ребятам давали… Я толкала старика под столом… Да рази ж он со своей разогретой башкой услышит… А молодой Юхан только слушал да смеялся. Не видать было, чтобы его это хоть сколько заботило. Дома-то он сказал, чтоб я во что ни стало вместе со стариком в город ехала. Что, мол, кому же другому его в узде держать, ежели он налакается и пойдет языком трепать… Ну да это мне всю жисть делать приходилось… Да, а теперича вот мы тут, и я не знаю, приходила ли альтпыллуская Анн, как обещалась, и подоила ли Бурену вчерась в обед и вечор. Да нашла ли она для вечернего удою подойник. Ведь только утром мы отсюдова обратно тронемся. Хоть бы Юхан приказал опять такого же жару лошадям задать, как сюда едучи, тогда мы все ж опосля обеда дома будем. А завтрашний утрешний и обеденный удой нужно ведь тоже куда-то девать… Да, до высокой чести наш Юхан-то поднялся. Все большие господа, Иисусе Христе, господин губернатор с этим самым костистым лицом, что со мной рядом сидел, и другие, все такие же важные, с им совсем как с равным, того гляди, будто на его даже маленько снизу вверх поглядывают. И кто ж такое мог бы подумать, когда он у меня эдакой махонькой пискун в узелке был, как они все… И когда у груди лежал… А жадный был сосать, самый жадный из всех их шестерых, которых господь дал нам и взял от нас… А все ж таки кто бы мог подумать… когда он двухлетним мальком был, глаза у его заболели, и несколько месяцев все гной бежал, и ни от какого снадобья никакого проку не было… пока одним вечером взяла я его на руки и отправилась в путь и на заре пришла к Хийенийдускому источнику, нацарапала серебра со своего сыльга источнику в жертву (прости меня, господи!) и чисто-начисто вымыла ему глаза ключевой водой, так они у его с тех самых пор чистыми и остались, и по сей день блестят так, ровно… Сегодня-то я ведь прилежно глядела. И видала, как несколько господских барышень да молодиц все ему в глаза старались заглянуть… А только счастливый ли он от всего этого, того мое сердце не ведает, нет… Да разве ж я могу чего знать о его женах. В глаза не видала я ни первой, ни этой теперешней его жены, этой госпожи Шарлотты. Да и что бы я поняла о такой ученой женщине, кабы даже и совсем близко глядела… Совсем-то вблизи она показалась бы мне больше в тумане, чем издали… Только что в глаза поглядев, может, почуяла бы, злое у ее или доброе сердце… А рождение сына в позапрошлом году было для Юхана большой радостью… Это, видать, было по той проделке, что он по этому случаю учинил. Господи боже мой, господин Ринне — пастор Петровской церкви — присылает однажды (да еще в сильнущий осенний дождь) за нами кистера и велит звать нас со стариком в церковное имение, сын, мол, письмо прислал. Первое почти что за тридцать лет. Потому что империалы, которые он слал нам кажный год, все через того же господина Ринне, приходили только с приветами. А тут вдруг письмо… И господин Ринне читал нам его в своей комнате для письменных занятий, за закрытыми дверями: Дорогие отец и мать! Много у меня государственных и военных дел, и поэтому я пишу вам редко. Но об одном я не хочу оставить вас в неизвестности, что в нынешнем одна тысяча семьсот восемьдесят первом году, сентября девятого дня в городе Санкт-Петербурге родился у вас внук, нареченный Иоханном Михельсоном. Будьте здоровы. Ваш сын Иоханн. Генерал-майор. И видать, что написано оно было от счастья. Да только… я не знаю. Среди важных господ много ведь и завистников. И пусть они по воле государыни запишут его в этот свой трикульный список, но все одно, не станут они от этого его своим признавать. А в особенности еще потому, что свое низкое происхождение он им сегодня в нашем лице доказал, и мне думается, что сделано это было больше ради того, чтобы подразнить их, чем по необходимости… Я все старалась рассмотреть ихние лица. С нами они были обходительнее, чем можно было про их думать. И разговоры ихние тоже… Ну да с такой, как я, много ли они себя разговором-то утруждали, так, праздная болтовня была, пустая, конечно: много ли вина у меня мой старик пьет? (А я, мол, — только в меру.) И еще: наверно, мол, стали господа Розены с нами ласковыми с того времени, как наш сын генералом стал? (А какими они до того были, того они не спросили, нет.) И был ли наш сын с детства себе на уме. На что я сказала, мол, да, с малолетства он был таким чудным и делал все точь-в-точь, как ты ему прикажешь, даже ежели сам он того не желал, и точь-в-точь все, что ты ему запретишь, ежели сам он того пожелает. На это они все громко смеялись, а один сказал, что и теперь он делает все точь-в-точь так же. И смех этот был почти что совсем обходительный. Но разговоры, что они промеж себя вели, когда Юхан отошел, показались мне (хотя я их и не понимала) сумнительными. Потому что ни лица своего, ни голоса они не сумели за чужим языком спрятать. Про некоторые слова, что до меня доходили, я осмелилась спрашивать у этого господина дьютана. Потому что Юхан сказал, что это порядочный молодой господин и у его можно спрашивать про все, чего только захочешь… Тогда он мне разъяснил, про что ворковала, глядя Юхану вслед, одна госпожа с лицом в муке, что, мол, у государыни очень хороший вкус, когда она своих офицеров выбирает. Но что, к примеру, сказала одна козлиная борода со злыми глазами, того он мне не разъяснил, а когда я спросила, то весь с лица покраснел, ровно конфирман. Так я и не узнала, хотя эти немецкие слова у меня и посейчас в ушах стоят. («Unerträglich, wie der Schurke sich breit macht»[66].) Только я, конечно, не умею их повторить, чтобы у Юхана самого спросить… Так что часом так и екает мое сердце от страха за Юхана… как вдруг подумаю, что и вся-то жизнь Юхана — хождение по тонкому льду над неведомым морем, и как спрошу себя, а может, этот лед, по которому он ходит, еще куда тоньше, чем все они располагают?.. И когда я другой раз подумаю, до чего же мало я знаю и понимаю всю его жизнь и все его дела, до того мало, что даже страх мой за него рассыпается в душе пустой пылью, вот в особенности тогда находит на меня жалость к ему и страх за его… И когда вечерами, в темноте, уже лежа на койке, я все эти думы одна думаю (хоть и рядом со стариком, а все одно одна-одинешенька) и после того засыпаю, всегда ко мне эти страшные сны приходят… Будто они подъезжают к ему в темном лесу. Хватают его коня за узду, а самого стаскивают с седла и валят наземь. Они волокут его на лавку для порки, секут его длинными хлыстами и обратно в башню сажают. Только это уже не Пайдеский Герман, а страсть какая громадная да высоченная и темнущая-претемнущая башня… Сама Вавилонская башня… А я все хожу и хожу, брожу и брожу вкруг этих каменных лисьих нор и ищу, куда они его подевали, и отовсюду гонют меня глумливые солдаты с собачьими мордами, и не знаю я, где он и что они с им сделали… И тогда я просыпаюсь в темнущей избе вся в холодном поту и с великим облегчением соображаю, что все это был сон и что стена, по которой моя рука во тьме над койкой шарит, взаправдашняя и что Юхан, с божьей помощью, на самом деле большой человек в городе Санкт-Петербурге. И тогда, вслед за минуткой облегчения, приходит мне в голову одна дума, она не легче, чем этот сон… как же это было все-таки с великой победой моего Юхана над этим самым окаянным Разбойником?.. Про дела его никто здесь ничего толком не знает, акромя ужасов, про которые иной раз в церкви говорят, да разных слухов, что из кабаков да с ярманок бродячий народ на языке в деревню приносит… По слухам, должно быть, это взаправду большая война была, и господа в России от ее дюже дрожали… Ох, трудная да развилчатая эта дума… все семь аль восемь лет столько раз я про то думала, что дорожка эта, поди, мне уж знакома должна быть, а кажный раз как вспомню, будто по открытой трясине в топком болоте иду, и страх меня берет. Не умела я сама на мой вопрос ответить. Только вопрос этот в уме своем столько лет я все терла, что он блестит ровно нож. Не стоял ли мой Юхан, который на этой войне победу для господ выиграл, не стоял он в этой войне на чужой стороне?… Может, конечно, Разбойник и в самом деле разбойником был… Я того не знаю вовсе… А старик другой раз говорит: гляди, ежели бы они нынче свои подушные подати требовать стали, как в разговорах опасаются, тогда весь деревенский народ во всей Лифляндии против их как один человек встал бы, и поднялся бы такой мятеж, какого прежде никогда не случалось… А, правда, и то известно, что мятежников разбойниками зовут. Только не посмела я у старика спросить: скажи, мол, что сталось бы, ежели б взаправду до этого дошло и ежели бы государыня послала сюда нашего Юхана народное вознегодование душить?.. А ежели бы тогда разом пришла к нам вся округа — гаккасаареские молодой Паап и старый Паап, и альтпыллуские Танель и Мику, и альтпыллуская Анн — шальная баба, и другие все за ими (ох, не знаю, нашла ль она в чулане подойник-то молока надоить) — ежели бы все они пришли, на плечах косы с привязанными кольями, в глазах ненависть, ровно тлеющий в мокрых дровах огонь (я ведь хорошо помню, какие они были, эти отряды, двадцать и больше лет назад, после того, как войско ушло в Бранденбург), явились бы к нам на двор и спросили: Послушайте-ка, вы — куузикуские, что это, на самом деле правда, что это ваш Юхан, которого государыня прислала вешать и душить нас за то, что мы противимся ей подушную подать платить?.. Не посмела я спросить старика, что бы тогда было… Потому что… Ну, да и что старик-то мог бы мне ответить…

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*