Петер Хандке - Короткое письмо к долгому прощанию
— Бродили по сцепе как потерянные, — подтвердил я. — Будто хотели найти необычную мизансцену. В обычных, отрепетированных им казалось, что зритель вообще их не слушает.
— У нас принято изображать исторические лица только в торжественной статике, — объяснила Клэр. — Их не играют, только представляют в живых картинах, причём воспроизводят лишь общеизвестные жесты. Нам смешно наблюдать их за обычными житейскими занятиями, а не в момент исторического поступка. Их частная жизнь мало нас интересует, они для нас только знак, обозначение исторического деяния, которое они совершили, или на худой конец, примета эпохи, когда это деяние совершено. В нашем представлении они существуют в виде памятников или портретов на почтовых марках. На парадах и торжествах их изображают не люди, а бессловесные механические куклы. Играют их разве что в фильмах, да и в кино они редко в главных героях ходят. Единственное исключение — Авраам Линкольн, но его история заманчива для каждого американца как возможный вариант собственной судьбы. Впрочем, даже его немыслимо представить на сцене усталым, изнемогающим под бременем власти, как этот вот король Филипп. Мы никогда не видим наших исторических деятелей в тоге героев: мы сами их выбрали, они не внушают нам ни раболепия, ни страха. Героями у нас считаются другие, те, кто в своё время пережил опасные приключения: пионеры, первые поселенцы, люди «большого риска».
— Так ведь «Дон Карлос» именно приключенческая драма из европейской истории, — не унимался режиссёр. — Шиллер ведь не столько конкретных исторических лиц в ней описывает, сколько самого себя играет под их именами. Показывает приключения, в которых те выглядят непривлекательно и недостойно, и даёт попять, насколько сам он лучше подходил бы для этих ролей, насколько увереннее держался бы в этих исторических передрягах. Но в ту пору в Европе вершить историю могла только знать, только знатным людям выпадала возможность сыграть важную роль и пережить подлинное приключение, вот Шиллер и писал для них, учил их на достойных образцах, как надо действовать в подобных случаях.
Губы Клэр на мгновение тронула улыбка.
— Для наших зрителей настоящие герои — это пионеры, а настоящее приключение — это, следовательно, нечто осязаемое, вещественное. Им покажи не роли, а действие, роль для них вовсе никакое не приключение. Вот почему, когда они видят руку на эфесе шпаги, а слышат только нескончаемые монологи, им эти разглагольствования кажутся бессмысленной болтовнёй и они начинают злиться. В персонажах им достаточно намёка на личность, зато вот действие им подавай сполна. В маркиза Позу стреляют за сценой, их это глубоко разочаровывает. Но вот наконец Дон Карлос обнажает шпагу, от радости и нетерпения они готовы вскочить — вот оно, приключение! Но даже это приключение мы не можем воспроизвести на сцене, не говоря уж о приключениях пионеров; а кроме того, ваши исторические фигуры нас не интересуют, вот мы и играем на театре по большей части только самих себя, причём, как правило, изображаем людей, которым дано переживать приключения лишь в мечтах.
— Но раз уж ваш зритель привык к пьесам, в которых нет никаких приключений, почему же на «Доне Карлосе» он так нервничает? — обиделся режиссёр.
Клэр ответила:
— Да потому, что рука на шпаге сулит то, чего он никогда не видит в театре. — И она указала на эстамп на стене французского кафе, куда привела нас после спектакля: шериф Гэррет застреливает бандита Малыша Билли. В большой тёмной хижине с камином и комодом стоят двое, наведя друг на друга пистолеты; у Малыша Билли в другой руке ещё и нож; в его пистолете нет пламени, а вот длинная полоса огня из пистолета шерифа уже почти вонзается в него. Полная лупа глядит в забранное решёткой окно, три собаки мечутся в лунном свете под ногами мужчин. На шерифе блестящие чёрные краги, Малыш Билли бос.
— А где Юдит? — вдруг спросил режиссёр, извлекая и заглатывая пилюлю из своей походной аптечки. — Мы встретились в Вашингтоне. Она пришла за сцену и спросила, можно ли ей принять участие в спектаклях. А у меня одна из актрис как раз надумала вернуться в Европу, её предложение было весьма кстати. Мы договорились, что она присоединится к труппе в Сент-Луисе. Собирались немного порепетировать, а послезавтра в Канзас-Сити она уже должна была играть принцессу Эболи. Но сегодня от неё пришла телеграмма с отказом.
— Откуда телеграмма?
Это Клэр спросила.
— Не знаю такого места, — ответил режиссёр. — Рок-Хилл, кажется.
Рок-Хилл… Тот самый посёлок, где я жил все эти дни.
— Я понятия не имею, где сейчас Юдит, — честно сказал я. — Мы разошлись.
Режиссёр достал ещё одну пилюлю, поменьше: он объяснил, что эту пилюлю надо принимать вместе с первой для устранения вредных побочных воздействий на нервную систему. Потом спросил, как подвигается моя новая пьеса.
— Очень трудно выписывать роли, — пожаловался я. — Только начну описывать человека, после первой же ремарки такое чувство, будто я его унижаю. В любом персонаже выискиваешь только особенности, прямо мания какая-то, свихнуться можно. Всё время кажется, будто поступаешь с героями нечестно, как с собой никогда бы не поступил. Придумываю диалоги, по после первых же реплик прямо слышу, как живые люди превращаются в схемы, хлоп — и готово. Больше за драму никогда не возьмусь, лучше прозу писать буду.
— В какие же схемы они превращаются?
— Тебе, наверно, тоже знакомы такие люди, — ответил я. — Всему, что ни попадётся на глаза, даже самому невероятному, они тут же найдут объяснение. Им первым делом нужно определить, что они видят; подыскав определение, они забывают об увиденном раз и навсегда. У них на всё готов ответ. Суждения их, как правило, просто смехотворны, ведь далеко не на все случаи жизни уже подобраны готовые слова. Слушаешь их, и кажется, что они просто неудачно пошутили, хотя в тот момент, когда они силятся сформулировать очередное объяснение, они и не думают шутить. Вот почему, когда я пишу пьесу, первое же слово, да что там — даже первый жест кажется мне штампом и я не могу работать над персонажем дальше. Сейчас я подумываю, не сопроводить ли выход каждого персонажа появлением какой-нибудь побочной фигуры — ну, слуги, например, — которая бы поясняла происходящее. Это прямая противоположность традиционному образу мудрого наблюдателя, который комментирует события и держит в руках все нити интриги. Ибо всё, что он пытается растолковать — а он пытается растолковать всё, — оказывается неверным. Всё, что он предсказывает, не сбывается, все его умозаключения — сущий вздор. Он выступает в качестве deus ex machina[40] там, где таковой вовсе не требуется. Стоит двум людям посмотреть в разные стороны, он уже кидается их мирить.
— Как называется пьеса? — поинтересовался режиссёр.
— «Ганс Мозер и его мир», — ответил я.
Я объяснил Клэр, кто такой Ганс Мозер: это был австрийский актёр, он играл всего лишь слуг, но тем не менее по ходу действия всегда исхитрялся каждому дать руководящее указание.
— Он играл человека предельно сосредоточенного, донельзя серьёзного, который всегда в курсе событий и лишь изредка, затевая очередную хитрость, лукаво улыбается. В фильмах с его участием все только и ждали, когда же он снова появится в кадре.
Я говорил долго, и от этого, похоже, ко мне вернулось ощущение реальности. На соседнем столике в пепельнице валялась целлофановая обёртка сигары. Длиннющая, должно быть, была сигара! Я засмеялся. Клэр взглянула на меня, и нас повлекло друг к другу. Женщина за стойкой стукнула обратным концом шариковой ручки по клавише кассы, из кассы выскочил ящичек и упёрся ей в живот. Режиссёр сонно глядел на меня из-под сонных век, белки его глаз отливали нездоровой желтизной. Я бы с радостью обнял его за плечи, но боялся напугать.
— Ей понравилось, как в неё воткнулся ящик, — произнёс он многозначительно и громко.
Я чуть было его не одёрнул, по тут же понял, что он просто изображает придуманного мною слугу.
Пили мы много, Клэр угощала хлебным виски и выпила больше нас обоих. По улице мы шли зигзагом, машин почти не было, зато вокруг обнаружилось множество достопримечательностей, на которые каждый из нас считал необходимым обратить внимание спутников. В узком переулке режиссёр заговорил с двумя проститутками-негритянками. Время от времени он оглядывался на нас; стоя в двух шагах от девиц, он что-то говорил им, а когда те отвечали, поворачивался к ним ухом, чтобы лучше слышать. И по этому его движению, по наклону головы с подставленным ухом я вдруг сразу понял, как он постарел, и от этого он показался мне милее, чем когда-либо прежде. Потом он двумя пальцами слегка дёрнул одну из проституток за парик — та с проклятиями стукнула его по руке; вернувшись, он рассказал, что она ему говорила: «Don't touch me! This is my country! Don’t touch me in my country!»[41] Быстрым движением он потирал грудь — жест, которого я раньше за ним не замечал. Казалось, будто только этот жест ещё способен спасти его от беспомощности.