Петер Хандке - Короткое письмо к долгому прощанию
— Но когда ты говоришь про Зелёного Генриха, ты, по-моему, веришь, что сумеешь наверстать его переживания и его жизнь, — прервала меня Клэр. — Хотя ты человек совсем другой эпохи, ты веришь, будто можно повторить его время, будто можно так же, как он, преспокойненько по порядку всё переживать, умнея от переживания к переживанию, чтобы в эпилоге твоей истории предстать окончательно сформировавшимся и совершенным.
— Я знаю, теперь невозможно жить так, как Зелёный Генрих, чтобы всё одно за другим, — ответил я. — Но когда я читаю о нём, со мною творится в точности то же самое, что и с ним, когда он однажды, «лёжа под пенистыми купами леса, всей душой впитывал в себя идиллический покой минувшего столетия». Так и я, читая его историю, наслаждаюсь образом мыслей другой эпохи, когда ещё полагали, что человек со временем непременно меняется, был один — стал другой, и что мир открыт буквально перед каждым. Между прочим, мне вот уже несколько дней кажется, что мир и вправду открыт передо мной и что с каждым взглядом я познаю в нём что-то новое. И до тех пор, пока я могу испытывать наслаждение этого — по мне, так пусть даже и минувшего — столетия, до тех пор я буду принимать его вдумчиво и всерьёз.
— Пока у тебя деньги не кончатся, — заметила Клэр, на что я, думавший в этот момент о том же, показал ей толстую пачку долларов, обмененных недавно на чеки. Любовная пара сопровождала наш разговор снисходительными улыбками, поэтому мы замолкли и стали слушать пластинки, а также истории, которые наши хозяева, иногда не сходясь в мелочах, присовокупляли к каждой пластинке, пока ночь снова не высветлилась и не выпала роса. Только когда хозяева начали опасаться, что пластинки попортятся от росы, мы встали и отправились спать.
Вечером следующего дня — когда мы с Клэр, препоручив ребёнка заботам наших хозяев, собирались на «Дона Карлоса», первый спектакль немецкой труппы, — мне пришла срочная бандероль: небольших размеров коробка, тщательно перевязанная бечёвкой, адрес надписан печатными буквами и как будто левой рукой. Я удалился за дом, взрезал обёртку садовыми ножницами и осторожно развернул. Оказалось, коробка обтянута ещё и проводками, они сходились в одной точке под красной сургучной нашлёпкой. Я стал взламывать печать — у меня свело руку. Я ещё раз взялся за оба проводка, и руку свело снова. Только тут я понял: проводки дёргают током. Я натянул резиновые перчатки, оставленные хозяевами в развилке ствола, и содрал проводки с коробки. Попытался отложить проводки — выяснилось, что они соединены с содержимым коробки. Поддавшись непроизвольному — была не была! — импульсу, я дёрнул проводки — с коробки слетела крышка, по больше ничего не произошло. Я заглянул внутрь и увидел всего лишь маленькую батарейку с подсоединёнными проводками. Я знал: Юдит достаточно ловка и изобретательна, чтобы смастерить кое-что и посерьёзней, но всё же мне было не до смеха. Этот слабенький удар током, который она мне нанесла, — я вдруг услышал его как тонкий и совсем тихни писк, от которого меня всего так и передёрнуло. Меня покачнуло, и сам себе наступил на ногу. Что всё это значит? В чём дело? Что ей ещё нужно? Неужели этому не будет конца? Я знал: скоро мне придётся уехать отсюда, но отогнал от себя эту мысль. Трава вокруг вспыхнула зелёным, потом снова поблекла, в уголках глаз у меня опять забегали рыжие белки, все предметы сразу как-то съёжились, стали просто обозначением предметов, я отпрянул, пригнулся, увёртываясь от насекомого, которое зашуршало внизу, под кустами, — оказалось, это вдалеке затарахтел мотоцикл. Я спустил коробку в мусоропровод и пошёл к Клэр, она уже ждала меня в машине. Взявшись за ручку дверцы, я заметил, что на мне всё ещё резиновые перчатки.
— Прелестный жёлтый цвет, ты её находишь? — спросил я, лихорадочно их стягивая.
Клэр не страдала избытком любопытства. Когда я захлопывал дверцу, пальцы от соприкосновения с металлом снова свело.
Театр построен во времена пионеров. Настенная роспись внутри создаёт иллюзию множества примыкающих залов: в вестибюле хочется взойти по лестнице — по лестница оказывается нарисованной, хочется поставить ногу на цоколь несуществующей колонны, ощупать лепнину барельефов, но барельеф коварно превращается под руками в ровную поверхность стены. Сам зрительный зал скорее тесен, но по бокам и над ним много лож, в полумраке из-за портьер там уже посверкивают бинокли. Пальто и шляпы надо брать с собой. Спектаклю предшествовала небольшая церемония: декап университета приветствовал заведующего репертуаром театра, который на время гастролей по совместительству исполнял ещё и обязанности главного режиссёра. Что-то в этом человеке показалось мне знакомым, я вгляделся получше и узнал давнего приятеля, с которым мы раньше часто и подолгу беседовали. Декана и режиссёра сменили на сцене представители здешней немецкой колонии, все в одинаковых костюмах. Сперва они спели куплеты, а потом представили в живых картинах, как их предки прибыли в Америку и обосновались на новых землях. До эмиграции, ещё до 1848 года, они ютились в захолустных немецких городках, в тесноте, мешали друг другу и в работе, и в развлечениях, свободы ремёсел не было, инструменты валялись без дела, а владельца не могли их употребить. В американских картинах исполнители сразу разошлись по всей ширине сцены. В знак того, что каждый может наконец заняться излюбленным ремеслом, они обменялись инструментами. И для развлечений теперь было раздолье. В последней живой картине они изобразили танец: мужчины застыли, взметнув над головой шляпы и подняв колено чуть ли не до груди, только один стоял руки на бёдрах, широко расставив ноги, женщины замерли на цыпочках, развернувшись на бегу, одной рукой держа за руку партнёра, другой — слегка приподняв оборку платья, и лишь партнёрша мужчины, который упирал руки в боки, встала против него, почти вплотную, глаза в глаза, бесстыдно задрав обеими руками подол платья. Они стояли перед занавесом чуть покачиваясь, у мужчин по лбу струился пот, ноги женщин подрагивали от напряжения. Потом все они разом вскрикнули — пронзительным, на грани визга, типично американским вскриком, — и танец начался по-настоящему: шляпы ещё раз дружно взмыли ввысь, в тот же миг из оркестровой ямы вскинулись трое музыкантов, уже играя — двое вовсю наяривали на скрипках, на шеях у них вздулись толстые жилы, третий, которого всё это словно не касалось, методично распиливал контрабас. Потом, с последним ударом смычка, музыканты опустились на свои места, танцоры поклонились и вприпрыжку разбежались, подталкивая друг друга, а в это время занавес уже раздвигался, и в его проёме, медленно шествуя вместе с монахом из глубины сцены, возник принц Карлос.
Я объяснял режиссёру:
— Сперва я следил только за тем, равномерно ли расходится занавес — настолько механически двигались до этого танцоры. Остальных, по-моему, тоже волновало только это. Нормальная походка актёров резала глаза, казалось странным, что оба они, приближаясь к зрителям, переставляют ноги не одновременно. Они выходили так, будто только что ступили на необитаемый остров. Они и играли испуганно, суетливо как-то, точно боялись, что их вот-вот застукают за этим недозволенным занятием, словно сцена для них не самая обыкновенная игровая площадка, а вражеская территория.
— Они и спотыкались из-за этого на каждом шагу, — согласился режиссёр. — Чувствовали, что от них ждут совсем других движений. Идёт человек по сцене — и вдруг ни с того ни с сего запнулся и меняет ногу. Ему, видите ли, показалось, что он слишком долго шествует по сцене одной походкой и зрителю это надоело. А со стороны это выглядит так, будто актёры то и дело подскакивают на ровном месте. Они и текст путали, не до текста им было, о другом думали: ему монолог произносить надо, а он чувствует, что сейчас неплохо бы спеть. Они знали, что их игру воспринимают в ином, нежели обычно, ритме, и никак не могли к этому ритму подладиться.
— Бродили по сцепе как потерянные, — подтвердил я. — Будто хотели найти необычную мизансцену. В обычных, отрепетированных им казалось, что зритель вообще их не слушает.
— У нас принято изображать исторические лица только в торжественной статике, — объяснила Клэр. — Их не играют, только представляют в живых картинах, причём воспроизводят лишь общеизвестные жесты. Нам смешно наблюдать их за обычными житейскими занятиями, а не в момент исторического поступка. Их частная жизнь мало нас интересует, они для нас только знак, обозначение исторического деяния, которое они совершили, или на худой конец, примета эпохи, когда это деяние совершено. В нашем представлении они существуют в виде памятников или портретов на почтовых марках. На парадах и торжествах их изображают не люди, а бессловесные механические куклы. Играют их разве что в фильмах, да и в кино они редко в главных героях ходят. Единственное исключение — Авраам Линкольн, но его история заманчива для каждого американца как возможный вариант собственной судьбы. Впрочем, даже его немыслимо представить на сцене усталым, изнемогающим под бременем власти, как этот вот король Филипп. Мы никогда не видим наших исторических деятелей в тоге героев: мы сами их выбрали, они не внушают нам ни раболепия, ни страха. Героями у нас считаются другие, те, кто в своё время пережил опасные приключения: пионеры, первые поселенцы, люди «большого риска».