Владимир Барвенко - Утро чудес
— Нет, здорова.
— Ну и слава богу. А я малость остудился. Хвороба в поясницу вошла, а нонче с утра горло одолело. Поди, рашпилем в нем продрали. — Сурин говорил, а сам тихонько выталкивал меня из коридора внутрь квартиры. — Степанковы передали. Эхма… Костя там как? Лидушка?
— По-моему нормально. Дядя Костя много работает, похудел, — ответил я и остановился — дальше ни шагу. — Спешу я. Вы извините.
— А как же, сусед, чайку? — Старик горестно развел руками. — Зараз скипит чаек-то.
— Спешу я. Извините, — повторил я, и голос у меня задрожал.
— Нонче все спешат. А куда, одному богу известно. Ты-то молодой, а то, поди, и старые бегут. — Сурин шагнул к двери, решительно открыл передо мной дверь. Конечно, он обиделся. Мне стало стыдно.
— До свиданья, — выдохнул я.
— Заходи как-нибудь. Не гребуй стариком, — огорченно сказал Сурин и вдруг спросил: — Сколько годков-то тебе?
— Шестнадцать скоро.
— А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…
Я не слышал, как Сурин затворил дверь, — последние его слова поглотили все звуки. Они, кажется, отражались от стен и лестничных перекрытий усиливающимся эхом, являя собой страшную суть: «А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…»
Я побежал вверх по лестнице, и слова погнались за мной.
Я остановился. Замер. Облокотился на перила и сполз на ступеньки.
Что же это такое получается — старый, больной человек остался один в квартире, один на один с обострившимся горем? Конечно, у меня есть дела, но если подумать хорошенько, разве они стоят сейчас страданий старика? Он будет вспоминать сына и жену и плакать. Не зря же он сказал: «А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…» Разбередил старику рану и ушел. Заладил как попугай: «Спешу, спешу». Попил бы с ним чайку — все равно ведь буду дома ужинать. Послушал бы старика. Чего вредничал-то? Надо вернуться.
Я встал, спустился вниз на несколько ступенек и вновь сел. Что подумает обо мне Сурин? Трепло, мол, нет у него никаких срочных дел. Просто «погребовал суседушка» и вот явился: «Здрасьте». Выходит, сжалился.
Да, он подумает именно так. Из жалости вернулся сосед. А жалость только унизит его. Другое дело, если бы старик почувствовал, что я из сострадания, из понимания его горя пришел. Тогда, значит, и не уходил бы.
А то ушел. Как ему объяснишь, что не из жалости вернулся. И вообще, где граница между жалостью и состраданием? Как во всем этом разобраться?
В подъезде хлопнула входная дверь, я вскочил, и тотчас передо мной возникли двое мужчин — какие-то помятые, с синеватыми лицами. Маленький и большой. У большого очень хмельные заплывшие глазки. Мужчины были одеты в черные, изрядно замусоленные пальто. На голове большого — кепочка-разноклинка, а на маленьком — приплюснутая кожаная шапка с обрезанными ушами.
— Эй, пацан, где тут Яшка проживает? — с нагловатым напором спросил большой.
— Нет у нас никакого Яшки. — Я, конечно, понял, что они Сурина спрашивают и соврал с совершенно определенной целью. — Не проживает тут ваш Яшка.
— Ну да, — крякнул маленький. — Ты что, Яшку Сурина не знаешь?
— Нет тут такого. Не живет. Вам же ясно сказано.
Я повернулся и равнодушно зашагал по лестнице. Двое совещались за спиной — они меня раздражали. Опять пришли к Сурину выпить.
Я обогнул лестницу, сказал:
— Чего митинговать?! Не живет у нас Яшка Сурин. Шли бы вы отсюда, граждане.
— У тебя не спросились, молокосос, что нам делать, — вспылил большой. — Гляди, а то ненароком насморк заработаешь.
— Насморк? Уморили, — расхохотался я. Честное слово, мне было совершенно не страшно. — Гуляйте, гуляйте. Видел я таких.
Большой рванулся ко мне, но маленький придержал его за рукав:
— Не связывайся, Сашко. Паралитик какой-то. Пойдем в другое место. Петька что-то напутал…
Мужчины, грязно ругаясь, вышли. Стало тихо. У меня чуть отлегло от души. Я подумал: «Правильно сделал, что выгнал забулдыг из подъезда. Каково старику видеть сейчас эти морды? Им-то что? Им наплевать…»
Я отворил дверь, на стук отозвалась мама.
— Сынок, ты? Тебе там письмо.
Письмо лежало на тумбочке у входа. Я схватил конверт — от Ефимыча! Сбросил туфли и, не раздеваясь, помчался к себе. Плотно закрыл за собой дверь.
«Здравствуй Эдуард!
Не сетуй на меня, дружище, не по своей вине я задержал с ответом. Дело в том, что летние месяцы я провел в лечебнице в Киеве, а твое письмо ждало меня в общей почте для отдыхающих, потом еще под сукном у директора. Но теперь оно передо мной и хорошие твои рисунки тоже. Как мое здоровье? Сейчас гораздо лучше, но о полном выздоровлении говорить еще рановато. Очень рад, что с учебой у тебя все в порядке. Это главное.
Да, поставил ты передо мной задачу — имеет ли ценность твоя картина в наше, как ты говоришь, «столь стремительное, наполненное грандиозными событиями время»? Я думаю, что Сережка Катриш погорячился, так резко осудив твою работу. «Кому она нужна», — как он выразился — это не разговор. Я помню Сережку, его всегда отличала некоторая категоричность суждений. Твоя «Ночная купальщица» — это прежде всего работа, плод воображения художника, его чувств. Другое дело; как она выполнена. Ты понимаешь, о чем я? Конечно, по присланным рисункам я не могу судить о полотне в целом. Разве что о сюжете, замысле. На мой взгляд, сюжет твоей картины интересен уже тем, что его породила твоя юношеская фантазия. Но пойми меня правильно, в твоем возрасте неизбежны повторы — ты пока учишься и учиться еще будешь долго. Видел ли ты репродукции французских импрессионистов Моне, Ренуара, Дега? Их сейчас маленько ругают. Но вещи, право, заслуживают внимания. Тут есть чему поучиться. (Кстати, у Ренуара есть серия своих «купальщиц».) У кого, как не у больших мастеров, нам учиться? Но уже сейчас советую глубже, серьезнее продумывать сюжет, не бросаться к мольберту тотчас от взволновавшего воображения. Одним порывом написать картину сложно.
Это замечательно, дружище, что твоя работа всколыхнула в тебе лучшие чувства, возвысила твое земное бытие. Как ты пишешь, что в «Купальщице» слышишь вечную музыку моря, и тебе «чудится танец». Верно, Эдуард, в живом слиянии человеческой красоты и красоты природы вечная гармония мира. Ты пытаешься постичь ее. Ты ищешь идеал, а разве возможен такой поиск без сотворения добра? Нет, невозможен. Значит, душа твоя открыта добру. Вот и посуди сам, имеет ли ценность твоя «Ночная купальщица».
Однако некоторые детали в письме меня насторожили. Мало пишешь. Тебя отвлекают какие-то дела. Ты не находишь времени для мольберта. А как же тогда быть? Если ты серьезно хочешь посвятить себя живописи, непременно организуй свой труд. Без поблажек. Всегда. И ни в коем случае нельзя ограничиться одним сюжетом. (В данном случае «Купальщицей».) А работа с натурой? Этюды? Не думай, что всем этим ты еще успеешь позаниматься в художественном училище, в которое стремишься. Настоящий художник не имеет права держать в обойме один патрон. Я не против того, что ты мечтаешь стать художником-маринистом: «писать и писать море». Но ведь ты живешь не на голом острове. И, слава богу, не одинок. Вокруг страна, люди. Близкие тебе и совсем чужие. Посмотри на них повнимательнее. Если задуматься: каждый человек — это такое море! А они не вечны — люди, окружающие нас. Мне посчастливилось встретить в жизни замечательных, мужественных людей. И на фронте и позже. Многих из них уже нет. Но слава богу, остались (чудом уцелели!) рисунки. Я обращаюсь к ним, к памяти своей… И какая, должно быть, благодарная работа — оставить о людях память. Подумай об этом.
И еще. Обязательно ставь в картине последний. мазок. Не предавай себя, тот образ, над которым ты работал, даже если почувствовал «что-то не то».
Вот, пожалуй, и все. Удачи тебе, дружище! Не казнись, что не проводил учителя. Главное, что ты помнишь обо мне. И приезжай на каникулах, отдохнешь у нас. Сходим в гости к Айвазовскому.
А признаться, болит душа по нашему шахтерскому городу. Скучаю по землякам, с которыми в забое уголек рубил, и каждый раз, такой вот осенью, тянет в школу. Должно быть, наш завхоз Федор Семенович печки уже протапливает. Ну ничего. Еще маленько подлечусь и попробую вернуться к учительству.
Пиши, дружище. Присылай рисунки, а за эти спасибо.
Крепко жму руку.
Твой Борис Сальников».Я перечитал письмо дважды на одном дыхании и тотчас невольно потянулся к картине.
Я снял холст с шифоньера, устроил его на спинке стула у окна, сел напротив и задумался. Вот у Ренуара, оказывается, есть серия своих «купальщиц», а что я знаю об этом художнике? Да нет же, не видел я репродукций импрессионистов. Конечно, я завтра же помчусь в библиотеку — какие они, «купальщицы» Ренуара?.. Чертовски досадно все-таки…