Альберт Лиханов - Лежачих не бьют
Понятное дело.
19
С тех пор как пленные немцы так опасно приблизились к нашему жилищу, мама и бабушка строго наказали, чтобы я за руку с ними, не дай бог, не здоровался и ничего от них не брал. Никаких там конфеток, печенья или вдруг игрушки.
— Еще вдруг отравят! — восклицала бабушка.
Мама ее поправляла:
— Отравить не отравят, но какую-нибудь свою заразу передадут.
Это уже звучало научнее. По крайней мере, убедительнее, ведь немало мы наслышались про иезуитские зверства фашистов.
Я ничего и не брал. Хотя звучит смешно. Они же ничего и не давали. По простой причине — ничего у них не было.
И все-таки однажды я согрешил. Да и как!
Среди пленных был немец Иоганн — удивительно, но ни одного Фрица или Ганса так среди них и не обнаружилось — немолодой дядька с лицом сероватым, усталым и очень морщинистым. В общем, по возрасту он подходил к тому старому капитану с оттянутыми коленками на галифе, но вот только раса не та. И возраст, и рост одинаковы. Но если наш круглолиц и курнос, то этот — носатый, с лицом узким и не очень приятным.
Пару раз он пробовал заговорить со мной, но русских слов совсем не знал, Федот возлежал далековато — на травке у калитки, и никак у нас общение не клеилось. И вдруг однажды склеилось, да как! В одностороннем порядке. Выйдя из сортира и помыв, ясное дело, руки, этот старый пленник подошел ко мне и произнес, показывая на себя:
— Йоганн! Капитулирен! Киндер! Найн криг!
Теперь он указывал на меня.
Я хлопал глазами, а пленный старец вдруг достал из-за отворота своей пилотки металлическую эмблему — орла, который держал в когтях фашистскую свастику, и кинул на землю передо мной. А потом втоптал его сапогом.
И пошел!
Я даже не поднялся со своего чурбачка. Смотрел ему вслед, себе под ноги и снова на уходящего немца. Потом взял в руку орла. Он был слегка погнут. Я попробовал его разогнуть, да не получилось. Подумав, я сунул орла в карман.
Мне было хорошо известно слово «трофей». Его часто взрослые употребляли. Да и по радио оно слышалось. И я подумал: пусть у меня будет свой трофей.
И еще подумал я: почему старый Иоганн не велел мне кричать? Чего кричать то? Что он капитулирует перед детьми? Кидает своего орла?
Медленно поплелся я к калитке. Спросил у Федота, что значит «крик». «Найн крик».
— Криг, — поправил он меня, — на конце «г». Означает война. Нет войне.
Я пошел домой, в холодок. Сел за книгу. Но видел фигу.
Я думал про Иоганна, про то, что война еще не кончилась, хотя мы бьем врага и побеждаем, и что старый этот человек кинул мне под ноги орла не для того, чтобы это кто-нибудь увидел: ведь мы были одни, даже бабушка на крыльцо не вышла — она стригла ножницами газеты. И вообще, между этим пожилым пленником и мной лежит огромное и незримое мне, но хорошо видимое ему пространство жизни, когда меня еще не было на свете, а он уже смеялся, гулял, собирался на войну: мы не видели друг друга, как полюсы, северный и южный, но вдруг что-то такое произошло странное, и он пришел ко мне, зная, что я ничего как следует не пойму…
Не мне ведь он сдавался, это ясно. Самому себе!
А бабушка щелкала ножницами, и теперь, много лет спустя, мне металлическое то щелканье слышится задиристым, убежденным каким-то, твердым, хотя я и понимаю, что не может быть убежденным звук металла, стригущего бумагу. А вот был!
Дня через три после ремонта нашего скворечника к бабушке явился сияющий Федот с дружеским приветом от капитана. Под мышкой он держал свернутую рулоном не очень толстую пачку газет, сложенных вместе, почти подшивку.
— А это вам! — восклицал радостный Федот.
— Мне? — удивилась бабушка. — Зачем?
— Ну, как зачем? — подзадоривал сержант недогадливую старуху. — Разве непонятно?
— Непонятно! — все еще улыбалась бабушка.
— Дак ведь подручное средство! — и он весело кивнул на зеленый теперь скворечник. — Наш интендант все вину свою искупает!
Бабушка прямо-таки села. Хорошо, табурет на крылечке стоял. И только что не зарыдала.
— Охальники! — повторяла. — Бесстыжие! Дак я чё теперь должна-то?
— Давайте, — предложил свои услуги Федот, — я гвоздь вобью, и мы их повесим. Газетки-то!
— Мы? — переспрашивала бабушка. — Или ты? Или они?
— Да всё едино! — смущался теперь Федот. Что-то в бабушкином остолбенении ему не нравилось. Ей помогают, капитан заботу проявил, а она еще ёрится.
Непонятным казалось ему оскорбленное бабушкино состояние. Наконец она велела подшивку на пол бросить. Федот ушел на свой наблюдательный пункт, а я с бабушкой остался.
Недолго она на табуретке сидела и головой крутила. Как-то вдруг всполошилась, подняла бумажную пачку.
— И этим! Они! Предлагают подтираться!
На первой же странице газеты был портрет товарища Сталина.
— Недоумки! — кричала бабушка. — Ротозеи! Дураки!
С этими словами она удалилась в комнату, взяла большие, с дореволюционных пор еще, огромные портняжные ножницы, семейную нашу реликвию. И вырезала портрет, разгладила его ладошками, отложив в сторону.
Потом, задумавшись слегка, вырезала заголовок газеты: «Правда».
Дня два бабушка кромсала бумагу, объясняя по ходу дела, что наша «Правда» не для их задниц. Не говоря уже о портретах генералиссимуса. При этом заголовок газеты «Городская правда» не трогала.
— Какая это еще за городская правда? — ворчала она. — Правда у нас одна. И вождь один. И это будет просто стыдобушка, если мы врагам нашим, пусть и пленным, доставим такое удовольствие.
Очищенные таким манером газеты она повесила в сортире, и немцы опять и, кажется, с новым удовольствием благодарили бабушку:
— Данкешён.
— Да битте вам, битте! — отмахивалась она.
Федота же бабушка призвала на кухоньку и показала ему вырезанное. Все это составляло пухлую папочку, сшитую с уголка белой ниткой.
Она просто подвинула все это Федоту и испытующе поглядела на него. Федот, и правда, был не тот. Прямо на глазах побледнел.
И еще одно происшествие случилось в последние дни работы пленных на нашей улице. Точнее, чуть не случилось. И знают об этом только два человека — я и Вовка.
После той победной диверсии, когда Федот предупредил, чтобы мы тут пока попусту не мельтешили, не наводили пленных на верную причину, друг мой снова исчез, и я опять стал думать, что он отправился в деревню своего погибшего отца.
Все еще над городом плавало знойное марево того военного лета, и я то прятался дома, то сидел на чурбачке у крыльца, разглядывая все реже приходящих немцев. Может, у них окончательно восстановилось пищеварение, но, может, и вернулось хваленое Федотом терпение? Или действовали победные сообщения Левитана по радио, которые им, конечно же, пересказывали?
И вот однажды, уже под вечер, выйдя к чурбачку, я засиделся и тут услышал странный звук. То ли осторожно грызла кость большая собака, — хотя какие кости в те наши времена? — то ли невиданная тварь скоблила лапой дерево.
Звук шел от скворечника, и я пошел туда. Но никого не было. И я, ругнув себя, вернулся домой.
Минут через десять я снова вышел и ясно понял: кто-то неумело водит ножовкой по дереву. Все в том же направлении. Скинув сандалии, я на цыпочках подкрался к туалету и чуть не подавился: перед тем я жевал репу.
Вовка! Пилил! Опору! Нашего туалета!
А в руках у него была самая настоящая ножовка.
В моей голове, слава богу, все крутанулось весьма быстро. Я понял сразу, что это Вовка не нам с бабушкой и мамой вредит. А готовит новую диверсию. Вот придет сюда большой Вольфганг, а скворечник и рухнет. Покатится под горку. Врагам будет нанесен, таким образом, еще один позорный удар. Захватчикам, которые неизвестно о чем думали, когда шли на нас, будет указано их достойное место.
Я захохотал. А Вовка повернулся ко мне и покраснел.
Будь я серьезен и сердит, мой закадычный друг довел бы свое коварное дело до конца. Но я расхохотался, и это стало для Вовки не только неожиданно, но еще и стыдно. Он, наверное, понял смехотворность своей диверсии. И тема ее оказывалась все той же… Пора бы посерьезнеть!
Он отошел от туалета, велел, чтобы я никому ничего не говорил, особенно моей бабушке, ведь его удар предполагался и по ее хозяйству, и боком-боком, кустами, чтобы не напороться на отдыхающего Федота, исчез за нашим боковым забором.
Надо же, и пилу свою приволок!
20
А на дорогу нашу любо было глядеть.
Бело-желтая, будто выложенная омлетом. Пленные аккуратно присыпали ее песком, щели между камнями заполнились, но от этого омлет только чуть покрылся поджаристой корочкой и стал еще аппетитнее.
Ряд за рядом, день за днем, команда пленных удалялась от нашей калитки.
Вынужден был переменить место своей дислокации Федот. Сначала переместился в район тех исторических лопухов, однако лежать там не стал, а печально, даже понуро стоял.