Григорий Глазов - Не встретиться, не разминуться
— Возьми в буфете, в бабушкином графинчике. Но с условием: ляжешь поспать потом. И ночевать останешься.
— Не останусь!
— Тогда уйдешь без водки… Посуду я сам вымою. Еще раз говорю: не ори! Не превращайся в истерика. Я видел таких в сорок пятом и позже. Размахивают костылями, налакаются и — в голос: «Жизнь кончилась!.. Я безногий!.. Завоевали называется!.. Нюрка, дай бутылку без очереди!..»
— У нас с тобой разная война была, дед. — Алеша стоял у раскрытого буфета.
В толстых граненых хрусталинках в дверцах радужно слоился свет. Налив водки в синюю рюмку, он приблизил ее к глазам, разглядывал, словно хотел увидеть нечто важное, потом сказал: — Твоя называлась «отечественная». Как мою назовешь?
Петр Федорович смотрел на внука, ждал — никогда не видел его пьющим, и думал: мы тоже тогда, едва вернувшись, растерялись перед жизнью на гражданке. Эйфорию радости, что победили, уцелели, выдуло. И оробели: как жить дальше, что делать? Что мы, бывшие школьники, умели? Убивать? Вслепую собрать «на слабо» затвор? Тихо сползать на «нейтралку» поживиться у трупов куревом? Это никому уже больше не нужно было. В разрухе, в голоде мирной жизни требовалось другое умение. Возникли новые и непонятные уставы, страдания, проблемы, слова, понятия. Опешили, затосковали по знакомой фронтовой вольнице — простой и ясной. Откуда-то подоспели и новые начальники, сгибавшие нас, стучавшие кулаком по столу: «Хватит! Нечего права качать! Война кончилась!.. Страна в разрухе, а вы тут…» Что ж, и в этом имелась правда. И постепенно распихала нас жизнь по нужным ей углам. Кого куда, кого с пользой, кому хребет сломала… Так и пошло, покатилось. Но никогда не было ни сомнений, ни вопросов, подобных Алешкиным… Хотелось сказать внуку: «И твоя растерянность пройдет, все минует. Ноша ваша легче — полстраны тогда в руинах лежало». Но Петр Федорович сдержался и подумал: «А может быть, и тяжелее».
И словно поняв, чего он поостерегся, Алеша повторил:
— Разная у нас с тобой война была… Оглянись вокруг: все сыты, жрут, хари, прости, — за неделю не обгадишь, довольны, требуют модное тряпье… Большего им не надо…
— Какое тряпье? Где ты это? видел? У кучки своих дружков? До сих пор телогрейки тюремного цвета шьем. И ведь спрос на них есть! Сыты, говоришь, жрут? Ты пройдись по магазинам, пробейся к прилавку. Минтай в деликатесы попал. Сбегай на рынок, спроси, что почем. Страна хлебом брюхо набивает — вот и сыты. Что разваливалось пятьдесят лет, теперь по кирпичику собирать придется.
— На что же надеяться, дед? — Алеша потер лоб. — Я где-то вычитал на днях, что профессор Федоров, этот, что операции на глазах делает, рассказывал: обследовали слепых. Попадались, которым можно вернуть зрение. А они отказались: «Мы привыкли уже, приспособились, нам так легче». Понятно? Народишко наглый стал. В гробу он видел эту демократию, гласность. Ему важно, чтоб не мешали набивать чулок купюрами. Украсть легче, чем заработать.
— Слепые со временем вымрут.
— И родятся все зрячие?
— Даже новые слепые родятся в новое время. Им неуютно станет ходить в слепцах.
— Долгая работа, дед, — покачал Алеша головой, налил еще рюмку, выпил и захлопнул буфетные створки. — А ты мне тут красивые слова говоришь, товарищ Силаков.
— Для этого других слов не существует, уж извини… А насчет твоей работы… Иди диктором на радио. Самая чистая и безопасная: тебя никто не видит, и слова произносишь чужие, по бумажке, — Петр Федорович встал и уже как бы себе сказал: — Ни у кого теперь не должно быть сомнений: каждое время оставляет своих свидетелей… Пойду прилягу…
— Иди. Я помою посуду и тоже придавлю, тут на диване…
В спальне впритык стояли две кровати. Первое время после смерти жены Петр Федорович устраивал себе ложе на диване в столовой. Потом укладывался уже в спальне, но покрывало откидывал только со своей половины…
Он закрыл глаза, но сон не брал его, возбудился разговором. Слышал, как внук носил посуду на кухню, как загудела струя воды, звякнули ножи и вилки в мойке, мягко хлопнула дверца холодильника, пощелкивала проволока в тугих гнездах сушилки, когда втискивались тарелки.
Но вот затихло. Он уловил прихрамывающий Алешин шаг, слабый выдох диванных подушек под тяжелым телом. «В кого он такой? — удивился Петр Федорович. — Восемьдесят пять килограммов, и ростом махнул под метр девяносто. Ведь я и Юра довольно субтильные». Захотелось пить. Петр Федорович босой зашлепал на кухню.
— Ты чего, дед? — с хрустом потянувшись, Алеша перевалился на бок.
— Пить.
Вернувшись, он подсел к внуку:
— Поспишь?
— Это я всегда могу. Хоть по команде, хоть стоя.
— Что же ты так мало писал нам?
— Почему мало? Раз в неделю или десять дней.
— Ладно, спи. — Петр Федорович ушел к себе, притворил дверь. «А сколько же я написал маме и папе с войны?» — подумал внезапно. Не поленился, полез в нижний ящик комода, где лежали в целлофановом пакете старые письма жены, родителей, отдельно пачка треугольников — его с фронта, сбереженные покойной матерью, высохшие, с тусклыми буквами, с фиолетовыми пятнами то ли от дождя, то ли от растаявших снежинок. Он пересчитал: тридцать шесть. Двенадцать в год. По письму в месяц. И вспомнились нарекания, волнения сына и невестки, свои особые тревоги за внука, тревоги человека, понимавшего лучше их, почем там каждый прожитый день. Подумалось, каково было его матери и отцу, жившим ожиданием треугольничка без марки со штемпельком «проверено военной цензурой» от своего сына Петеньки Силакова…
Петр Федорович влез под одеяло, повернулся, поелозил щекой по подушке, устраивая ямочку поудобней, смежил глаза и тут же разлепил их от царапнувшей мысли: «Мы играли в детстве в «чапаевцев», нынче детвора все еще постреливает из палок в «фашистов», дети Алешки и его сверстников в «афганскую» войну играть не станут… Как все просто…»
12
От деда Алеша звонить не стал, двинулся к автомату. Он знал, что Тоня на дежурстве до девяти. Устоялись тихие, без теней сумерки. В витринах закрытых уже магазинов плавал зеленоватый неоновый свет, на больших стеклах темнели контактные колодочки сигнализации.
Словно вещи — с места на место — перекладывал Алеша слова и фразы из разговора с дедом, мысленно вскипал, добавлял запоздало возникавшие сейчас, подавленно или гневно выуживал из своих раздумий новые «почему». Шел переполненный всем этим, и в уставшем уме, искрясь, как замкнувшие провода, металось горько: «Ладно, будем считать, мы были в Афганистане для дела… Хотя с этим теперь надо разобраться… Но какое право имели послать нас туда именно они? Какое моральное право?! Кого спросили — народ, матерей?! С кем советовались — между собой? Так ведь уже в маразме были!.. А своих деточек и внуков неограниченным контингентом — в другие заграницы!..»
В будке уже минут десять лялякала девица. Волосы, как веник вынутый из перекиси, физиономия в цветной штукатурке — щеки поверх пудры густо натерты розовым, под глазами и над верхними веками синее с зеленым, будто кто-то фингалов насовал, губы лоснились жиром от двух слоев помады. Алеша знал этих девиц — сперва лимитчицы с лапшой на ушах, глупенькие, сердобольно-наивные, а через два-три года, отловленные форцами, — уже патентованные потаскухи, живут с деловарами из овощных и комиссионных магазинов, с прочими торговыми бобрами, наглые, безвкусные недоучки из общаг, складывающие под газетку в тумбочке четвертаки и червонцы на будущую мебель будущих квартир…
Он терпеливо ждал, а она перекладывала трубку из руки в руку, тарахтела, похохатывала, то поворачивалась к Алеше лицом, то становилась боком, и тогда он видел её груди и вспоминал огромные ладони прапорщика Гудкова. Когда у него спрашивали: «Прапор, тебе же уже тридцать, почему не женился?», тот отвечал: «Пока не найду для них бюст по размеру», — и вытягивал, демонстрируя, свои лапы…
Наконец, не выдержав, Алеша потянул дверь:
— Слышь, подруга! Кончай!
Девушка недовольно дернула короткой шеей с ниткой чешского жемчуга, вмяла трубку в другое ухо.
Алеша опустил руку на рычаг:
— Нам тут вдвоем тесно будет. Усвоила?
— Дурак! — она выскочила из будки.
Он набрал номер госпитального коммутатора, попросил вторую хирургию.
— Сестринский пост, — отозвался Тонин голос.
— Привет… Ты через сколько закругляешься?
— Через полчаса.
— Что купить на ужин?
Видно, Тоня удивилась — помолчала, затем сказала:
— У меня все есть. Ты где?
— Недалеко.
— Будь у проходной…
13
Петр Федорович проснулся, когда Алеша уже ушел. Почистил зубы, ополоснул лицо. Глубоко в груди пекло, решил, что изжога, знал: от яичницы. Пришлось выпить соды. На кухне все тщательно было прибрано. Посудное полотенце висело на холодной отопительной батарее — здесь всегда его сушила покойная жена, веник и совок аккуратно стояли у пластмассового ведра для мусора. Петр Федорович улыбнулся, натянул петлю галстука с заготовленным Алешей ровненьким треугольничком узла, надел пиджак и вышел из дому.