Я, грек Зорба (Невероятные похождения Алексиса Зорбаса) - Казандзакис Никос
— Какой-то он неразговорчивый, — пробормотал Зорба.
— Гордый, — сказал я, — он мне нравится.
Мы уже подходили к дому, ноздри Зорбы радостно затрепетали. Мадам Гортензия, едва заметив нас, вскрикнула и вернулась на кухню.
Зорба поставил стол во дворе, в тени беседки из виноградных лоз с облетевшими листьями. Он нарезал толстыми ломтями хлеб, принес вина, расставил тарелки и приборы. Хитро взглянув на меня, он указал на стол: там было три прибора!
— Ты понял, хозяин? — шепнул он мне.
— Понял, — ответил я, — я тебя понял, старый развратник.
— Из старой курицы самый наваристый бульон, — сказал он, облизываясь. — Я в этом кое-что понимаю.
Он бегал, напевая старые любовные песенки, ловкий, с блестящими глазами.
— Вот это жизнь, хозяин, настоящая жизнь. Послушай, я веду себя так, будто через минуту помру. Тороплюсь съесть свою курицу, пока не сыграл в ящик.
— За стол! — скомандовала мадам Гортензия.
Она принесла кастрюлю и поставила ее перед нами. Заметив вдруг три прибора, она остановилась с раскрытым ртом. Вспыхнув от удовольствия, она посмотрела на Зорбу, и ее маленькие голубые глазки заморгали.
— У нее горит в трусиках, — шепнул мне Зорба.
Затем крайне вежливо обратился к даме:
— Прекрасная морская нимфа, — сказал он, — мы потерпели кораблекрушение и волны выбросили нас в твое царство, соблаговоли разделить с нами трапезу, моя русалка.
Старая певичка всплеснула руками, словно хотела сжать нас обоих в своих объятиях, грациозно наклонилась, коснулась Зорбы, затем меня, и, кудахча, побежала к себе в комнату. Немного погодя она вновь появилась, переваливаясь с боку на бок, трепещущая, одетая в свой парадный туалет: старое платье из зеленого бархата, все вытертое, украшенное желтой потускневшей тесьмой. Ее корсаж был гостеприимно открыт, в вырезе красовалась распустившаяся матерчатая роза. В руках у нее была клетка с попугаем, которую она повесила в беседке.
Мы посадили ее посередине, Зорба был справа, я — по левую сторону. Втроем мы набросились на завтрак. Прошла целая вечность, пока кто-то из нас заговорил.
Зверь, находившийся в каждом из нас, насыщался и утолял жажду вином, пища быстро превращалась в кровь, мир становился прекрасен, женщина, находившаяся рядом с нами, с каждой минутой становилась все моложе, морщины на ее лице разглаживались. Попугай, висевший прямо перед нами в зеленом фраке и желтом жилете, вертел головой, чтобы лучше нас разглядеть. Он казался нам то маленьким, заколдованным человечком, то душой старой певицы, одетой в желто-зеленое платье. А укрывшая нас беседка из голых ветвей вдруг покрылась огромными гроздьями черного винограда.
Зорба завращал глазами и распростер свои руки, пытаясь объять все вокруг.
— Что происходит, хозяин? — вскричал он удивленно. — Стоит только выпить стаканчик вина, и весь мир начинает сходить с ума. Но ведь это и есть жизнь, хозяин! По-твоему, это виноград свисает над нашими головами или же ангелы? — я что-то ничего не разберу. Или же совсем ничего нет, на этом свете — ни курицы, ни русалки, ни Крита? Скажи хоть что-нибудь, хозяин, скажи или я совсем одурею.
Зорба становился все веселее. Он покончил с курицей и жадно смотрел на мадам Гортензию. Его глаза то поднимались, то опускались, они пробирались к ней за пазуху, как бы ощупывая ее необъятную грудь.
Маленькие глазки нашей доброй дамы тоже сверкали, она оценила вино и пропустила не один стаканчик. Неугомонный демон, заключенный в вине, снова вернул ее к добрым старым временам. Вновь став нежной, игривой, экспансивной, она поднялась, заперла наружную дверь, чтобы соседи не увидели ее «варварского состояния», как она сама его определила, закурила сигарету, и ее маленький вздернутый, как у француженки, нос стал выпускать колечки дыма.
В такие минуты все сдерживающие центры у женщины ослабевают, часовые засыпают и простое доброе слово становится не менее могущественным, чем золото или любовь. Я закурил свою трубку и произнес эти добрые слова.
— Мадам Гортензия, ты мне напоминаешь Сару Бернар… Когда она была совсем молодой. Я не ожидал увидеть в этой дикой глуши столько элегантности, грации, красоты и учтивости. Кто был тем Шекспиром, который обрек тебя жить здесь, среди варваров?
— Шекспир? — спросила она, вытараща свои маленькие выцветшие глазки. — Какой Шекспир? Мысли ее вдруг быстро перенеслись на театральные подмостки, где она когда-то выступала, в мгновение ока она облетела все кафешантаны от Парижа до Бейрута, вдоль побережья Анатолии и внезапно вспомнила: это было в Александрии, огромный зал с люстрами, бархатные кресла, мужчины, женщины с обнаженными спинами, запах духов, цветы. Тут занавес поднялся и появился ужасный негр…
— Какой Шекспир? — вновь спросила она, гордая от того, что наконец-то вспомнила. — Не тот ли, которого называли еще и Отелло?
— Он самый. Какой Шекспир, высокочтимая дама, занес тебя на эти дикие берега?
Старая певица осмотрелась. Двери были заперты, попутай спал, кролики занимались любовью, мы были одни. Взволнованная, она принялась открывать свое сердце, как раскрывают старый сундук, полный пряностей, пожелтевших любовных записок, старинных туалетов…
По-гречески она говорила кое-как, коверкая слова, путаясь в слогах. Тем не менее мы ее великолепно понимали, иногда с трудом сдерживая смех, а иногда — мы уже изрядно выпили — заливаясь слезами.
— Так вот, я, та самая, которая вам это рассказывает, я не была певичкой из кабаре, нет! (Примерно так рассказывала нам старая сирена на своем полном запахов дворе.) Я была известной артисткой. Носила шелковые комбинации с настоящими кружевами. Но любовь…
Она глубоко вздохнула, прикурила от сигареты Зорбы новую и продолжала:
— Я была влюблена в одного адмирала. Весь край был охвачен революцией, и флоты великих держав бросили якоря в порту Суда. Несколько дней спустя, я сама там бросила якорь. Ах! Какое великолепие! Видели бы вы четырех адмиралов: английского, французского, итальянского и русского, в шитых золотом одеждах, в лакированных ботинках и с перьями на головах. Совсем как петухи. Огромные петухи от восьмидесяти до ста килограммов каждый. А какие бороды! Вьющиеся, шелковистые, черная, русая, пепельная и каштановая, и как от них хорошо пахло! Каждый имел свой особый запах, именно по запаху я различала их ночью. Англия пахла одеколоном, Франция — фиалками, Россия — мускусом, а Италия, ах! Италия страстно любила запах амбры! Какие бороды, боже мой, какие бороды!
Все часто собирались на адмиральском судне и говорили о революции. Мундиры были расстегнуты, на мне была только шелковая рубашонка, облитая шампанским и прилипавшая к телу. Стояло лето, ты понимаешь. Итак, говорили о революции, серьезный разговор, а я, я хватала их за бороды и умоляла не стрелять по несчастным и дорогим мне критянам. Мы рассматривали их в бинокли на скале, близ Ханьи2. Совсем крошечные, наподобие муравьев, в своих коротких синих штанах и желтых сапожках. Они кричали, кричали и у них было знамя…
Шевельнулись камыши, служившие оградой двора. Старая воительница в ужасе остановилась. Меж листвы сверкнули лукавые глаза. Деревенские дети учуяли нашу пирушку и выслеживали нас.
Певица попыталась встать, но не смогла: слишком много она съела и выпила, отчего вся покрылась потом. Зорба подобрал камень; дети с визгом разбежались.
— Продолжай, моя красавица, продолжай, сокровище мое! — сказал Зорба, чуть придвинув свой стул.
— Итак, я говорила итальянскому адмиралу (с ним я чувствовала себя более свободно), я говорила, держа его за бороду: «Мой Канаваро — это было его имя — мой маленький Канаваро, не надо стрелять, не надо стрелять!»
Сколько же раз я, которая говорит сейчас с вами, спасала жизнь критянам! Сколько раз пушки были готовы загрохотать, а я, я держала адмирала за бороду и не давала ему скомандовать! Но кто меня отблагодарил за это? Кто за это наградил…
Мадам Гортензия, охваченная печалью из-за людской неблагодарности, ударила по столу своим маленьким пухлым кулачком. Зорба, протянув опытную руку к раздвинутым коленям, воскликнул в эмоциональном порыве: