Феликс Максимов - Духов день
Так пришла в дом Анны Шереметевой, отчей дочери -
Вечная счастливая Пасха.
32. Духов день
Не зря торговки в рядах наперебой говорили о лесных пожарах.
От первого до третьего Спаса потянулись жары небывалые, небо желчное, в хмари на рассвете.
Медью, снегом и жухлыми листьями тянуло из купеческих подвалов и хрупал под егерскими сапогами подлесок рощи в оврагах на Воробьевых горах.
Мелькали меж стволами красных корабельных сосен рыжие, зеленые и серые солдатские треуголки петровского старого покроя.
Жирный копотный запах бесновал Москву. Вода и хлеб отдавали паленым.
Красная Россия стояла босиком в теплой золе и смеялась.
Август горел под спудом, пепел и торфяной чад вдыхали люди и звери.
Можно глаза зажмурить от мерзости, от брани матерной уши заткнуть, от скверного корма отвернуться, но от запаха гари не было спасения, потому что не можно живой твари не дышать.
Сквозь заполошную сепию сновидений, староверские псальмы, гадательные пасьянсы на засаленных французских картах просачивался запах.
Говорили последнее московское слово на рассвете пожары.
Шесть недель ни капли дождя.
Растрескалась земля и обесплодела.
Ползучий торфяной пал опаснее всего на свете горения - хрупкая корка сверху, внизу - огнедышащая ямища, торфы тлели годами, под землей, в пожарных кладовых Подмосковья, и в знойные дни вырвались наружу. Занимались бересты, короста сосновой коры, папоротники, вереск и кипрей на выгаринах вдоль дорог, долгих, как головная боль.
Снилось Кавалеру до рассвета беспокойство: красная бузина на ветру, оспенные язвочки на щеказ, черные в синеву вороньи перья в наледи с кровью, брусника, сухостой, полосатые версты. К утру ближе въезжала в жар подушки конская голова, пялила в запале желтые кривые зубы и бельма.
Ночная кобыла топала оплавленными копытами у постели, ныла и стонала со всхрапом, как живой человек. Лошадь орала и горела изнутри, гулко проседали дуги обугленных ребер.
Черные слуги быстро несли через комнаты головни в россыпи костровых искр.
Все дни недели - частый, как гребень, четверг.
Желтоглазая китайская заря прилипала к потному лбу Кавалера капустным листом.
Торопись, просыпайся, август уносит тебя в зубах, как лиса петушка, за пожарные леса, на хутора, за дальние хлевы, где бьются о стены в дыму голубые, как валуны, коровы и вытягивают горло долгим смертным мыком.
Жаркие красные петухи орали зарю на частоколах.
В печи хлеба истлели дочерна.
Когда жара спадала, старший брат возил брат Кавалера в Оперный дом, московским господам родную косточку показывать, с невестой беседовать, представлениями актерскими услаждаться.
При Оперном Доме - в зеленом парке раскинуты были палатки с временными кофейнями и кондитерскими, поставлены качели и гигантские шаги на столбах.
Турецкий пленный - балансер на канате, играл зажженными булавами, вольтижеры на скаку выказывали удаль.
Круглые белые кобыли и мерины били копытами в опилках.
Горели изнутри шамаханские глазчатого шелка шатры.
Пекли мясо на углях. Текли над садами летние вкусные дымки.
Мужик, сидя в кусту, соловья изображал без искусства и сладости. Свистал и щелкал в два мокрых пальца.
Добрые баре сетовали:
- Водчонки бы надо из буфетной принести, горло промочить, изнемог соловей, осип, ни трели, ни раскату, ни прищелка.
- Всыпать бы ему по-солдатски, чище бы защелкал, собака, - откликались злые знатоки.
В глубине аллей липовых и тополиных пестрели венецейские узоры на женских жестких подолах, трещали скелетные кринолины-ронды на корзинных старозаветных каркасах фижм.
Густо чадили у дверей оперного дома масляные фонари, гости раскланивались, говорили, что нынче обещают комедианты "Пьесу о короле Леаре", про то, как один отец с тремя девками маялся, а они его в гроб вогнали аккурат после антракта.
Лица, как розовые яйца, все лица - одно лицо.
Все лица - Москва.
Беседы: псовая охота да карточная игра, верховые лошади, девки, шуты, шутихи и куреи-гермафродиты.
Или ворожба, гадание и страшные случаи - то в Дорогомилове на рынке бабу-ватрушечницу в караул взяли - а ватрушки-то людоедные, разломили товар - а в тесте палец мертвый и кольцо обручальное запечены. Слыхали, в саду на Сетуни яблоко уродилось с человеческим лицом. Его садовники сняли, разрезали - мякоти нет, а взамен тамбовская ветчина с косточкой. Дали коту, кот ел, не помер. К чему мясное яблоко в Московском саду вызрело?
К войне знамение, братец мой, к войне.
Скоро весь мир заворует и Китай забунтует.
А там и всему свету конец.
С тем и успокаивалась Москва. Завтра - не страшно.
Сегодня - хорошо.
День прошел и слава Богу.
После короля Леара публике предлагали слезливый балет с изъяснением тонких чувств. Будут козлоногие сатиры и нимфы аркадские плясать "русского". Хорошо, не меняется в театре ничего: первый любовник завсегда завитой бараном, а простак в рыжей мочале, китайка синяя вместо неба, да холстина малеванная под темный лес, горный грот или морской порт с Везувием.
Крутились вокруг холостых господ и так себе офицеров свахи. Чуть не на привязи водили матери по аллеям невестного возраста барышень, ревниво целовались с подругами щеками. Бриллиантщицы и атласницы именовали друг друга на модный лад "москвитянками". Так густо целовались, что румяна со скулы на скулу мазались.
Храпел гравий под модными узкими туфлями "щучий хвостик".
Коричневые банты с позолотой на рукавах.
Аппетитный галант плавно выступал в летучих башмачках с розами, с легкими звонкими пряжками, брезгливо по цветному песку.
Полные губы округлял. К голубому локотку его присоседилась премудрая и тонкая бестия, деланная чертом на парижский манер.
Как русалка - лопаста титькой щекотит, мяконькой малинкой, так старуха Кавалера похлопывала по тугим атласным с отливом бокам сложенным веером.
Под мышками щегольского кафтана Кавалера - кислые и темные пятна пота.
Старуха Любовь Андреевна приближала желтый череп к жирно нарумяненной щеке юноши, липкими красными губами шептала преисподние слова.
Кавалер млел, не хотел - а слушал, стекленели и останавливались пустые глаза.
Длительно улыбался. Несло от него дыней, дымом и мускусом.
Гости его узнавали, расступались, он в ответ кивал, как болван.
Сплетня заварилась под липами.
Кукольные букли, треуголки, трости, белые перчатки, кружево бежевое, тальмы с узорами, китайские собачки, блестки на ресницах, маски на тростях сплетничали лиловыми ленивыми голосами. Говорила розовая атласная барская Москва:
- Врали, что Кавалер хорош собой! На поверку ничуть не хорош. Кукла вербная, кафтан по всем швам маловат, лицом сдобен, краску смой - парное мясо выпрет.
- Гарью пахнет, мама.
- А Любовь-то старей потопа, загуляла с молодым, не осталось стыда на Москве, да и то верно - допрыгался, козелок, тепла ему не хватит старухины кости греть.
- Свадьба будет богатая, весь Кузнецкий столами заставят, Харитоньев переулок коврами выстелят и все кирпичи духами обольют, венчать будут в Успенском соборе, откроют образ Спаса Ярое око.
- Больно приторен... и жеманен, будто замужем. Кажется мне иль и впрямь разжирел?
- Отчего кот гладок? Поел да и набок.
- Нарядилась старочка. Видал, видал: пятно трупное на скуле. Руина!
- Румяна это смазались. Дурак.
- Старухи среди женского пола самые верные. Молодая на простынях повертится, надсмеется, да бросит, а хрычовка до смерти не отпустит, истомит, раскормит старинными ласками. Старухи ртом делают хорошо.
- Гарью... мама.
- Платок намочи пачулями и дыши, не мешай.
- Знать бы какие песни она ему на ушко поет?
- Известно, какие, любовные.
- Мама! Обомру... гарь
Вправду обомлела, упала барышня, засуетились над нею нянька-мордовка и мамаша крашеная в кружевах.
Хлопала дочку по щеке веером, смазала румяна, причитала.
Никто воды не подал.
Гости ломились в двери. В оперном доме пиликали скрипки, лакеи таскали по ложам на подносах виноград, сладости, зубровку и вино изюмное в виноградном хрустале.
Тесно, как на скотном дворе. Не к кому приткнуться, Господи.
За шумом голосов, за струнными - щипковыми-ударными, за шарканьем ног и звяканьем орденов, шпажных ножен и брелоков, никто и не расслышал, какие песенки пела Любовь Андреевна сонному отяжелевшему от безделья Кавалеру.
Спеты все песенки сорок лет назад, остался припев, на выдохе, с нёбной трелью гибкого язычка, и солонело в груди Кавалера от тоски в тон картавому трупному балагурью старухи:
Любовь Андреевна трещала желтым веером, сладко шептала на ухо:
- Рели, рели, гутеньки, гутеньки.
Прибавляла, облизнув карминную краску с губ: