Феликс Максимов - Духов день
Брызнули из-под больших пальцев рисинки речного жемчуга.
Старуха харкнула мокротой в глотку, брыкнула коленом в пах, Кавалер стерпел, давил пристально, скользко и гадливо - старуха мучаясь в удушье укусила его за язык до крови. Кавалер ослеп от боли тупой и с вывертом дернул ее голову за голое сморщенное плечо.
Разжал руки.
Старуха завалилась навзничь и распласталась в кисее.
Свадебный подол завернулся и пропитался между ног темной влагой.
Кавалер присел на корточки и бережно оправил белую робу на ляжках и тощих коленях трупа, крахмальный слой за хрустким слоем.
Босые ноги Любови Андреевны торчали, как нарочно.
Вывернутую голову покойницы Кавалер тронуть не решился.
Наклонился над Любовью Андреевной, и жалел, что так и не смог рассмотреть ее спину. Ни в гостях, ни здесь, в Студенце. Будто и не было у старухи спины.
Кавалер, шатаясь, отошел в камыши, по пути сбросил башмаки и кафтан, потащился в одних белых нитяных чулках. На берегу его внимательно стошнило винной кислятиной. Сухие коричневые метелки рогоза по пояс.
Кавалер вошел по колено в пруд, взбаламутил илистое дно, глянул на тот берег - еле-еле маячила в звездной темноте белая беседка на острове и барская пристань. Быстро промокали на икрах чулки.
Юноша встал на четвереньки, отклячил зад, зачерпнул горстью теплую густую воду - студенец, и вправду студенец, вода порченная, вязкая, как овсяный кисель.
Он не донес воду до рта. Не помнил, чем пьют. Мерно выронил капли.
Длинные волосы суслями мокли в грязи.
Кавалер знал, что старуха лежит на берегу.
Щепетно зашоркали за спиной то ли камыши, то ли нижние юбки.
Кавалер закрыл глаза и сказал в голос:
- Она идет сюда.
+ + +
... В субботний полдень старший брат бил по щекам младшего костяшками кулака в наборных кольцах.
- С-сволочь! Вот сволочь.
Моталась тяжелая голова Кавалера, путаясь в волосах, по серой подушке. Показалась из ссадины кровь.
Пасмурь висела над гагаринскими пресненскими прудами. На водной ряби огари рыжими крыльями хлопали. Сеял косой урожайный дождь.
Восточный ветер отнес от Москвы гарь, взамен принес простуду и ненастье.
Час назад перенесли младшего брата на кровать.
Бледный лакей хватал за локоть барина:
- Убьешь, милостивец!
Старший брат унялся, пососал отбитые костяшки. Отошел к окну, распахнул с хряском ветхую раму в сад. Посыпались осколки стекол.
- За доктором послали?
- Едет.
Старший провел пальцем по крестовине рамы. Поморщился, растирая в щепоти пыль.
- Запустение без хозяйского глаза.
- Как же, милостивец, хозяйка того-с...
- Какая еще хозяйка? - прозрачным голосом переспросил старший.
- Старуха... Вы еще свадьбу играть хотели, к настоятелю Успенского монастыря в Кремль ездили. С арзамасскими гусями и штофом аглицкой ржавой водки... Он согласился окрутить молодых. Храм велели украшать.
- Запомни. Нет никакой старухи. И не было. Дело замнем. Пшел вон.
- Слушаюсь.
Доктор Кавалера отпоил вонючими немецкими каплями, пожал запястье, вытянул язык, задавал вопросы, но ответа Кавалер не дал.
Молчал, в глаза не смотрел, зрачки в точку.
Три часа прошло - иглами кололи в ляжку.
Молчал.
- И что вечно теперь в молчанку играть будет? - осведомился старший брат.
- Не могу знать. Я не всесилен - развел руками доктор, степенно принял мзду и уехал.
Много денег на взятки судейским раздал старший брат, заглаживая свадебную ночь на гагаринских прудах.
На Ваганьковском кладбище спешно погребли в простонародном рву закутанную в холст старуху - родни не сыскалось, отпевали по общему чину, но как звали ее - Анна, Любовь или Мария, Бог весть, да и была ли Любовь Андреевна - московские обыватели достоверно не помнили, и подтверждать с нею кумовство или приятельство не желали. А родни старуха не имела.
+ + +
Спустя малое время запрягли на заднем дворе дома в Харитоньевом переулке крепкий возок.
Старший брат отрядил для охраны и присмотра за Кавалером способных людей, из числа отпетых, велел пятерым глаз не спускать с безумного, каждый месяц писать в Петербург - ему лично в руки, и в Москву - матери - обстоятельные отчеты о здравии его и занятиях. Молчит хорошо, заговорит - ну что ж, на все воля Божия, но чтобы без надзора ни шагу.
Отправляли Кавалера под Нижний Новгород, на хутор, подальше от дорог, срама и сплетников московских.
Семья большой урон через него потерпела, с глаз долой, из сердца вон.
Плакала мать-Москва Ирина Васильевна, но так и не спустилась попрощаться.
Особенно светел и тих в Москве сентябрь, винной пробочкой тянет и размокшей в квасе корочкой, небо полынной глубины и кротости исполнено, опустело без ласточек, паутинные нити на солнце блестели, позднее тепло грело поутру горбатнькие переулки.
Кони вычищены и накормлены. Колесные оси смазаны. Все готово.
Кавалера вывели во двор за плечо.
Он был одет в чистое, держал в руке можжевеловый гребешок с частыми зубьями. Смотрел бессмысленно и ласково.
Старший брат Кавалера, поцеловал в лоб, отстранил и взглянул пристально:
- Язык проглотил? Родному человеку теплого слова жалеешь?
Кавалер улыбнулся и опустил голову. От нового гребешка хорошо пахло - можжевеловым распилом. Век бы расчесывал пряди, век бы клал гребешок под щеку до отпечатка, лесной запах от тепла сильнее, и сны снятся, нерасстанные, солодовые, во снах Москва осенняя представляется, тропинки во дворах, мосты деревянные над Яузой, кадки с мочеными яблоками, рябина горькая, все, чем осень щедра напоследок.
Молчал Кавалер. Только разок брата по рукаву погладил.
- Ну, как говорится, не скажешь - не соврешь. С Богом, братец. Скатертью дорога. - огорчился старший и сам подсадил Кавалера под локоть в возок.
- Трогай!
Один из пятерых на козлах вожжи перебрал, с места шибко завертелись колеса, четверо конвойных поскакали верхами по двое с каждой стороны.
Скоро не стало Москвы. На последней заставе в караульне сидел отставной прапорщик в худом колпаке и позатасканном халате.
На полуистлевших тележных колесах - поперек дороги наставлены были рогатки.
Старший из конвойных угостил прапорщика табачком, полтинник заплатил, чтобы никого в казенную книгу не записывал, прапорщик поломался, но согласился. Велел солдату рогатку отвалить и пропустить с миром хороших людей.
За поворотом у версты сидела у обочины Ксения, рыжая, тощая, в зеленом платье с желтыми ячменными колосками по подолу. В драной красной кофте поверх.
Голова богомолки повязана было крепко ситцевым платком, черным в белый горох, концами назад. У ног Ксении - пустой мешок.
Богомолка ела каленое яйцо, солила его золой из холодного придорожного костровища.
Мимо прогромыхали окованные ободья на ухабе, копыта промесили хлябь - по бабки в брызгах грязи. Тяжелые травы с обочин секли колесные спицы.
Пленный княжич сидел в полутьме возка, кафтан на плечи наброшенный не по росту, свесились белые рукава, он отвел занавесь от оконца, разомкнул было губы, попрощаться ли, поприветствовать, но так и остался в немоте непритворной. Рот ладонью прикрыл.
И пала навсегда занавесь на окошко.
Вильнуло напоследок кожаное ведро на запятках возка.
Ксения мелко смяла скорлупу в кулаке, рассыпала, чтобы куры неслись, встала и пошла к заставе.
Прапорщик, только что полтинником ублаготворенный, нищую богомолку не мытарил, только строго велел показать поклажу - она с улыбкой вывернула мешок.
Пусто.
К шву пристала солома и хлебные крошки.
- Ну, коли так, ступай, матушка, где так долго ходила, что ж добра не нажила? - пошутил сторож.
- По миру ходила, - в тон ему ответила Ксения - Мое добро при мне.
Побрела меж колеями, и только от глаз скрылась, сняла пустой мешок с плеча.
Потрясла легонько, губами тихонько потпрукала.
В ответ из мешка загуркало, завозилось, и выкатилась из холстины серая кошка.
Потерлась о ноги странницы, спину напружила и одним глазом моргнула.
Ни к чему дорогу разведывать, по запаху, до зуда - близки перелески на выселках, московские ясени, жилье тесное, молоко, хлеб сырой и серый. Воды темные, броды мелкие, белого города площади торговые, черные бани в овражках, и березовые поленницы, шатровые кровли и купола, хрумкие на откусе детские антоновские яблоки, опорные стены на Трех Горах и червонные венцы Новодевичьего.
- Брысь на Москву! - засмеялась Ксения.
И закрыла глаза.
2006-2009, Москва-Галич-Москва.