Алан Силлитоу - Ключ от двери
— Давай вот здесь посидим. — Он расстелил шинель и снял френч.
— А ты не простудишься, милый?
— Ну, ведь еще не зима, — сказал он, смущенный тем, что она проявляет о нем заботу, которой почти не замечал до женитьбы.
— Ну смотри же, — сказала она. — Не хочу, чтобы ты заболел.
Он положил руку ей на живот.
— Тебе вот об этом малыше надо беспокоиться, а не обо мне.
— Ему-то тепло, — сказала она.
Они прилегли, обнявшись. Потом он поднял голову и увидел, что внизу по тропинке идет какой-то мужчина. Интересно, видит он их или нет?
— Что там, милый?
— Ничего.
Он снова наклонился и поцеловал ее. «Завтра меня здесь не будет, — мысль эта стучала ему в виски, не давая спокойно провести последние часы с Полин. Эта мысль мучила его весь день, и теперь, когда они молча лежали рядом, она стала еще мучительнее. — Я должен вернуться в тюрьму. А сейчас я свободен. Что, если плюнуть на них и дезертировать? Пока меня хватятся, несколько дней пройдет. А так я еще целых три месяца не увижу ее, буду там выбиваться из сил, чтоб стать каким-то несчастным радистом. Еще удивительно, как я прошел отборочные испытания. — Он дотронулся до ее набухшей груди, поцеловал закрытые глаза; все ее настоящее и будущее трепетало сейчас там, где чуть вспухал нежный бугорок. — Она носит в себе ребенка, которого мне тоже не хочется покидать. Надо взять все от оставшихся часов. — Но он не мог говорить. — Бывает, говоришь без умолку, а бывает и так, что только целуешь, а сказать ничего не можешь; в том-то и беда, что именно тогда не находишь слов, когда нужно».
Она прильнула к нему. «Он уедет завтра, — эта мысль мучила ее, и она едва удерживалась от слез, вспоминая об этом. — И я долго не увижу его». Она боялась расстаться с ним, хотя теперь обе семьи о ней заботятся, они ее не бросят. Уже темнеет, а скоро пора уходить.
— Брайн, а когда тебе снова дадут отпуск?
— Под рождество.
Он поднял голову и увидел, как по лугу идут два человека, может быть браконьеры, хотя еще не совсем стемнело, и ему стало не по себе от мысли, что эти люди могут их увидеть. А хорошо бы не уходить отсюда.
Она коснулась пальцами его щеки и поцеловала его. «Мне хорошо с ним здесь, вдали от людей, от города». Он ответил на ее поцелуй, но вдруг слезы сдавили ей горло, и она судорожно сжала его в объятиях. «Наверно, он больше меня не любит», — подумала она.
Руки у него были холодные, он привстал и потянулся за своим френчем. Туман стлался по полям, солнце садилось, крадучись, прячась за деревьями, как дезертир; по небу плыли серые облака. Она потрогала ладонью землю.
— Здесь сыро, а ты должен беречь себя. — Уже осень, — сказал он, поднявшись.
Рядом качалась какая-то ветка. Он огляделся и, никого не увидев, помог Полин встать. Может быть, подумал он, предстоящее расставание делает их такими неуклюжими и нерешительными. Он поднял шинель и надел ее.
— Посмотри, какой туман, — сказала она, когда они спускались с холма. Всюду был покой и мертвая неподвижность.
— Как странно, — сказал он, озадаченный непривычной тишиной.
— Просто комбайн перестал работать, — догадалась она.
У подножия холма они обернулись на миг, чтобы взглянуть на солнце. Кроваво-красное и уродливое, оно пряталось за тонкими стволами дальних деревьев, похожее на медаль, преждевременно выпущенную в честь наступления зимы, а зима еще только близилась. Багровый свет заливал луга по обе стороны рощицы.
Она писала ему раз в неделю, а он старательно учился, чтобы сдать экзамен и получить значок радиста: это дало бы ему, во-первых, повышение жалованья, а во-вторых, моральное удовлетворение, поскольку он впервые в жизни приобретал настоящую профессию. Дни летели незаметно: на занятиях они чертили и описывали схемы приемника и передатчика, изучали закон Ома и порядок работы на передатчике, с каждой неделей все быстрее отстукивали ключом морзянку и работали на телетайпе, чтобы в конце концов перейти на самостоятельные станции в полевых условиях. Ему нравилось приобретать знания и мастерство, ради этого стоило изредка заниматься маршировкой.
Но долгие вечера были тягостны, и он погружался в мрачное молчание, которое подчас, когда он сидел один в гарнизонном клубе, становилось почти осязаемым; тогда на него нападали приступы тоски, вроде тех, каким был подвержен отец в долгие пустые вечера перед войной во время безработицы. Отец впадал в злобное отчаяние, вызванное чувством бессилия и безвыходностью положения, в которое он позволил себя поставить. Отчаяние охватило и Брайна, он не мог с ним справиться много недель после возвращения из Ноттингема. Он писал по два письма в ответ на каждое письмо Полин, и то, что она писала ему реже, чем он ей, вызывало у него такое нетерпение и недовольство, что часто, придя в ярость, он едва удерживался, чтобы не порвать с ней. Но ее случайные весточки, написанные под влиянием настроения, а не в ответ на его письма, доносили до него тепло ее любви так живо и трепетно, как редко удавалось ему самому в длинных и продуманных письмах. Несколько слов, случайно и неповторимо поставленных рядом, вдруг изливали на него всю полноту их еще восторженной любви, до боли близкой и ощутимой.
Он усердно учился, расшифровывал в своих тетрадях значки и диаграммы, зная, что, если он сдаст экзамены и наберет больше шестидесяти очков, ему будут лучше платить; но усваивать материал без помощи преподавателя становилось все труднее. В зимние морозы температура ночью в нетопленых казармах была ниже нуля, и они мерзли, дыша спертым, холодным воздухом, потому что доставка угля в лагерь прекратилась по неизвестной причине. И тогда Брайн вместе с двумя бывшими моряками торгового флота и одним бывшим жуликом шел воровать топливо. Они тайком пробирались к высоким кучам угля, сваленного около теплых офицерских квартир, и, наполнив мешки, возвращались, черные, как пираты, чтобы развести красное пламя в пузатой печке на радость всем лентяям и трусам.
Время от времени он один отправлялся по вечерам через белые заснеженные глостерширские поля в ближнюю деревушку, где выпивал несколько пинт дешевого сидра и грелся в трактире у щедрого огня, привлекая к себе недобрые взгляды местных жителей, которые считали, что он лишает их части принадлежащего им тепла — какой-то беглый солдат из лагеря, вскочившего, словно нарыв, на теле их прекрасного графства. Так думали все, кроме лавочников и трактирщиков. Выпив, он уже не боялся холода, добирался до лагеря, валился на койку и спал, пока в половине седьмого сигнал утреннего подъема не стаскивал его сильной и настойчивой рукой.
С приближением рождества, перед отпуском, он чувствовал себя так, словно стоит на платформе и ждет мчащегося экспресса. В последнее время четкий и размеренный стук колес этого экспресса слышался ему во сне, колеса мерно, отчетливо, твердо, ровно выстукивали по временам радиосигналы, причем одна серия сигналов, слишком разогнавшись, налезала на другую, и ритм ломался — это было странно волнующее и реальное сочетание звуков. Потом хвост поезда пропадал вдали, звуки глохли в тоннеле и ветер обжигал ему затылок, потому что какой-то безмозглый дурак оставил окно казармы открытым.
Черный туман заволакивал окрестности, и поезд целых пять часов тащился до Дерби. Состав был переполнен; вместе с десятком других пассажиров он устроился в багажном вагоне, где все расселись на мешках, запахнув поплотнее шинели. Он добрался до Ноттингема в полночь. Пустынный и мрачный вокзал раскинулся по обе стороны путей. Брайн, нагруженный вещами, держа в зубах билет, поднялся по ступенькам к дверям с надписью «Выход».
Он взял такси. Автомобиль, быстро зашуршав шинами, помчался по спящему городу к Кеннинг-серкус, куда вело гудронированное шоссе, а потом мягко покатил по знакомой и ярко освещенной улице к дому Маллиндеров.
Теща открыла ему дверь и, остановившись у лестницы, сказала, что сейчас она должна поскорей лечь, чтобы не застыть от холода, а с ним поговорит утром.
— Как Полин, здорова? — спросил он.
— Да, — ответила она, закрыла дверь и стала подниматься по лестнице.
Полин, должно быть, спала очень крепко, потому что не слышала, как он хлопнул дверью, н проснулась, только когда он уже раздевался. Комната была простая, с желтыми стенами, выкрашенными еще Маллиндером, которым однажды овладела вдруг жажда деятельности, — это было давным-давно, в одно из тех воскресений, самую память о которых он унес в могилу вместе со своей хромой ногой. Кроме кровати, здесь стоял гардероб, туалетный столик и два стула, пол был устлан линолеумом, а в углу стоял шкаф с книгами Брайна.
— Я ждала тебя только завтра, — сказала она, когда он, склонив к ней холодное от мороза лицо, обнял и поцеловал ее. — Скорее лезь сюда, милый, а то застынешь.
— Почему ты не топишь?
— А мне это ни к чему, — сказала она. — В постели и так тепло. И потом, я взяла грелку.