Александр Янов - Россия и Европа- т.2
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая Московия, век XVII глава третья Метаморфоза Карамзина глава четвертая «Процесс против рабства»
Восточный врпрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
ГЛАВА ПЯТАЯ
глава седьмая Национальная идея
глава пятая Восточный! 245
вопрос
Мы не два года вели войну — мы вели её тридцать лет, содержа миллион войска и беспрестанно грозя Европе... Николай не понимал сам, что делает. Он не взвесил всех последствий своих враждебных Евро- певидов — и заплатил жизнью, когда, наконец, последствия эти открылись ему во всем своем ужасе.
А.В. Никитенко
Внутренняя политика империи, в которой мы все это время пытались разобраться, служила, однако, для Николая Павловича, как и для его старшего брата, лишь фоном для политики иностранной. В этом, по крайней мере, отношении сыновья Павла I были очень похожи. Именно на международной арене рассчитывали они снискать бессмертную славу и право на вечную благодарность потомства. Александру Павловичу, как мы помним, это удалось. За победу над Наполеоном он был удостоен Святейшим Синодом, Государственным Советом и Сенатом империи титула Благословенный, Подобострастные коллеги по Священному Союзу именовали его не иначе, как Агамемноном Европы. Даже А.Н. Боханов открывает свой учебник по русской истории XIX века знаменитой когда-то гравюрой «Император Александр восстанавливает Францию», на которой великодушный хозяин Европы ведет поверженную было Марианну на почетное место среди легитимных держав.
Гпава пятая
Восточный вопрос J f^LJ-w-rbtf ГТ
ivU И I с rL I Пытаясь охватить одним взглядом все три десятилетия иностранной политики Николая, практически невозможно отделаться от впечатления, что лавры старшего брата не давали ему спать спокойно. Он тоже мечтал о блистательных победах, о репутации Агамемнона в Европе и о титуле Благословенного в России. Проблема была лишь в том, что ситуация в Европе второй четверти XIX века сильно отличалась от первых его десятилетий, которые пришлись на царствование Александра. И главное отличие заключалось в том, что место великого
корсиканца заняла в качестве континентального «возмутителя спокойствия» ничуть не менее грозная европейская революция.
И следовательно, единственной для Николая Павловича возможностью сравняться с покойным братом могла стать только победа над этой революцией. Федор Иванович Тютчев очень точно сформулировал для него эту задачу. «Уже с давних пор, — писал он, — в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра, может быть, схватятся. Междутою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой смерть».1
Только поняв этот контекст николаевской внешней политики, сможем мы оценить всю наивность сетований М.П. Погодина на то, что «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев», и потому «революции ... у нас не будет... мы испугались её напрасно».2 Наивными были эти сетования по простой причине: в отличие от Тютчева, Погодин не оценил тщеславие своего императора.
Ведь и Александру недостаточно было освободить Россию от наполеоновских армий. Ему нужно было поставить Наполеона на колени, отпраздновав свою победу над ним в Париже. Точно так же не мог удовлетвориться и Николай лишь охраной страны от революции. Ему тоже нужно было поставить революцию эту на колени, как поставил он у себя дома декабристов, раз и навсегда её раздавить, выдворить, если хотите, на остров Святой Елены. Как иначе мог бы он почувствовать себя новым Агамемноном Европы? Ибо, как опять-таки точно сформулировал мироощущение императора Тютчев, «от исхода этой борьбы [между Россией и революцией] зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества».3
Гпава пятая
восточный вопрос уеатр абсурда В одном, впрочем, Погодин был прав. Для победы над международной революцией вовсе не требовалась конфронтация с отечественной интеллигенцией, не нужно было «останавливать у себя образование
Ф.И. Тютчев. Политические статьи, Париж, 1976, с. 32.
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, сс. 261, 262.
Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 32.
и покровительствовать невежеству». Нелогичность внутренней политики Николая, её очевидная нестыковка с его генеральной внешнеполитической целью вскрыта в погодинской тираде абсолютно точно.
Тем более, что именно после европейской революции 1848 года, когда подал в отставку Уваров и гонения на литературу и просвещение в России достигли поистине критической точки, ничего особо крамольного ей не угрожало. Русский Марат существовал лишь в воображении Булгарина; университетские профессора могли сердиться на власть, но в сущности были милыми интеллигентными людьми, от которых революцией и не пахло; николаевские Скалозубы давно уже заменили в армии высоколобых интеллектуалов александровских времен; читатели Белинского могли сколько угодно обсуждать идеи французских утопистов в петербургской квартире Буташевича-Петрашевского, но якобинцев среди них не было. Крестьянские бунты, конечно, происходили, но для их усмирения требовались армейские команды, а вовсе не 12 драконовских цензур.Даже у «восстановителя баланса» Брюса Линкольна нет в этом ни малейшего сомнения. Вот как описывает он тогдашнюю ситуацию: «В отличие от Австрии и Пруссии, революция не коснулась империи Николая. К концу 1840-х его владения были единственным надежным убежищем от революции в Европе. Когда остальную Европу потрясали революции 1848 года, даже польский его домен не пошевелился».4 На этом фоне драконовские цензурные гонения в России выглядели, прав Погодин, каким-то театром абсурда.
Так ведь и сама Официальная Народность выглядела на этом фоне бессмысленной. Зачем в самом деле нужно было «отрезаться от Европы», если угрожала России вовсе не европейская революция, а вполне отечественная пугачевщина? Но стоит ли, право, требовать логики от «прапорщика» Николая? Да, стремление к победе над международной революцией уживалось в нем с паническим обывательским страхом перед её грозной и непонятной ему стихией и — первый дворянин державы — боялся он своего дворянства куда больше, чем пугачевщины. И вообще, как видели мы в предыдущей главе, сознание самодержца было буквально пронизано противоречиями.
4 W. Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989. P-198.
Противоречия эти, однако, не должны сбивать нас с толку, как сбили они в середине 1850-х Погодина и полтора столетия спустя Брюса Линкольна. Ибо Николай действительно хотел, подобно брату, стать хозяином Европы. И другого способа этого добиться, кроме победы над международной революцией, он и впрямь, по крайней мере, на протяжении первой четверти века царствования, не видел. Не поняв этого, мы просто не смогли бы объяснить, зачем понадобилось ему держать под ружьем миллионную армию, которая превосходила по численности большинство европейских армий вместе взятых и обходилась России почти в 40 % её государственного бюджета. Причем держать её под ружьем в условиях мира, когда не угрожала его стране ни одна иностранная держава. Если не считать, конечно, европейской революции, которую Тютчев как раз и назвал противостоящей России «Державой».
Глава пятая
Восточный вопрос Д ил ПЛГМП
МНаЛОГИл Может быть, нам легче будет понять мироощущение Николая с помощью парадоксальной, на первый взгляд, аналогии. Достаточно ведь спросить, почему и в наши дни почувствовала себя вдруг уязвимой Америка, могущественная и единственная в мире сверхдержава? Ей ведь тоже, как и николаевской России, никакая другая страна не угрожает. И тем не менее испытывает она необходимость наращивать вооружения и, подобно России при Николае, держит под ружьем миллионную армию. И по той же, заметьте, причине. Потому что оказалась под ударом безликой и анонимной, не имеющей, так сказать, обратного адреса, но грозной силы. В наши дни именуется эта сила международным терроризмом, в николаевские времена называлась она международной революцией.
Конечно, любая аналогия хромает, как учил товарищ Сталин, а эта в особенности. Различия между тогдашней и нынешней ситуацией бьют в глаза. История показала, что потрясавшие тогда мир революции были на самом деле родовыми схватками европейской свободы. А полтора столетия спустя цивилизации приходится отражать натиск нового варварства, ополчившегося на эту самую свободу под знаменем исламского фундаментализма.