Семен Кирсанов - Собрание сочинений. Т. 3. Гражданская лирика и поэмы
АЛЕКСАНДР МАТРОСОВ
Поэма (1944–1949)
Стой, прохожий! Видишь: надпись на фанерном обелиске!
В бронзу жизнь Матросова еще не отлита.
На бугор положена руками самых близких
временная намогильная плита.
Знаю, будет дело и рукам каменотесов.
Но пока гранит не вырос в луговой тиши,
исповедь о том, как умирал боец Матросов,
выслушай, узнай, перепиши.
Пулями насквозь его грудная клетка
изрешечена… Но память глубока —
тысячами плит на стройках Пятилетка
памятник бойцам готовит на века.
В «Боевом листке» мы про него читали.
И свежи следы на тающем снегу,
и не сходит кровь с нетоптаных проталин,
где Матросов полз наперекор врагу!
Снежная земля на сто шагов примята.
Борозды — тропу прокладывавших рук.
Рядом врезан след прикладом автомата.
И в конце он сам. Товарищи вокруг.
Мы лицо бойца закрыли плащ-палаткой.
Мы зарыли прах в окопе ледяном.
Что же знаем мы о датах жизни краткой?
Как и что стране поведаем о нем?
Мы нашли у него комсомольский билет
и истертое, тусклое фото.
Мы билет сберегли и запомнили след
от леска до немецкого дзота.
Видно, именно здесь, у овражьих крутизн,
перед вихрем огня перекрестного
началась и не кончилась новая жизнь,
и победа, и слава Матросова.
И тропа, что своею шинелью протер
он, проживший немногие годы,
пролегла, как дорога, на вольный простор
нашей жизни и нашей свободы…
Кто желает его биографию
ненаписанную найти,
за прямой путеводною правдою
пусть идет, не меняя пути!
Чтобы знаемым стало незнаемое,
пусть пойдет по надежной тропе,
где Матросов проходит со знаменем
в комсомольской кипучей толпе.
Мы хотим, чтобы время отбросило
сор догадок и толков кривых.
Мы хотим Александра Матросова
оживить и оставить в живых.
Чтоб румяной мальчишеской краскою
облилось молодое лицо,
и взмахнул бы защитною каскою
перед строем своих удальцов.
Чтоб не я, а Матросов рассказывал
о себе в удивленном кругу:
как решил поползти, как проскальзывал
между голых кустов на снегу…
Стих мой! Может, ты способен сделать это
и дыханье жизни вдунешь в мой блокнот?
И перо послушное поэта
палочкой волшебника сверкнет!
Может, ты оденешь плотью остов,
вправишь сердце и наладишь ритм?
Молвишь слово — и вздохнет Матросов,
приподымется… заговорит…
*
Заговорить? Мне?
Нет… Навряд…
Разве в таком сне
говорят?
Разве я спал? Нет,
я не спал…
Теплый упал свет
на асфальт.
Сколько людей! Звон
Спасских часов.
Словно цветет лен, —
столько бойцов!
Чей это тут сбор?
Гул батарей.
Выбеленный собор
в шлемах богатырей…
Наш! Не чужой флаг!
Наша земля!
Значит, разбит враг?
Наша взяла?
Как хорошо! Близ
те, с кем дружил…
Значит, не зря жизнь
я положил.
Какое глубокое, широкое небо! Чистая, ясная голубизна. Высоких-высоких домов белизна. Я здесь никогда еще не был… Вот чудак, Москвы не узнал! Это — Колонный, по-моему, зал. Все непривычно и как-то знакомо. Рядом, конечно, Дом Совнаркома. Прямо, ясно, Манеж. Направо, само собой разумеется, улица Горького. И воздух свеж, и знамя виднеется шелковое. И тоже знакомый, виденный шелк. Колонна вышла из-за поворота… Какой это полк? Какая рота? Песня летит к Кремлевским воротам. Слышу, мои боевые дружки хором ее подхватили! На гимнастерках у всех золотые кружки с надписью: «Мы победили». И пушки за ними всяких систем. Может, вправду в Москве я? Нет… не совсем… Крайний в шеренге — точно, Матвеев. Рядом— наш старшина!.. Значит, уже на войне тишина? Значит, Россия всюду свободна? Значит, победа сегодня? Если такая Москва, может, в Германии наши войска… Видимо, так, в Россию обратно с войны возвращаются наши ребята. Цветы, и «ура!», и слезы, и смех. Ордена и медали у всех. Милиция белой перчаткой дает им дорогу. Меня они видеть не могут. Смеются, на русые косы дивясь… Но нет меня среди нас. В колонне я не иду. Я не слышу, как бьют салютные пушки. Я убит в сорок третьем году у деревни Чернушки.
Как больно, что не вместе, что не с вами
я праздную… Но вот издалека
мое лицо плывет над головами,
и две девчонки держат два древка.
Из-за угла спешит толпа подростков
перебежать и на щите прочесть
большие буквы: Александр Матросов.
Но почему? За что такая честь?
Народ — рекой, плакаты — парусами;
цветной квадрат, как парусник, плывет,
и близко шепот: «Это он, тот самый,
который грудью лег на пулемет…»
Но я-то знаю, — в ротах наступавших
того же года, этого же дня,
у пулеметов, замертво упавших,
нас было много. Почему ж меня?
Нас глиной завалило в душном дыме,
нас толща снеговая погребла.
Как же дошло мое простое имя
от дальней деревеньки до Кремля?
Какой лес, какой лес, какой блеск под ногами, какой снежно-зеленый навес! И верхушки, ну точно до самых небес запорошены, заморожены, заворожены. Сосны, сосны — какой вышины! И сугробы пушистые, в сажень, даже хвоинка с ветки видна. И не покажется, будто война. И что немцы — не верится даже. Идем, шутим, курим — бровей не хмурим. Смерть, говорят, сварливая мачеха, а мы ей смеемся назло. Мне повезло — попал к автоматчикам. Бедовый народ — удалые, отважные. Смех берет — в халатах, как ряженые. В клубе у нас был маскарад, я носил ну вот точно такой маскхалат. И ребята все те же, уфимские, наши. Как нарочно, все четверо — Саши! Воробьев и Орехов, Матвеев и я. Все — до крышки друзья.
Еще при жизни, до войны, когда
был слесарем в токарной мастерской
и то смотрел на каждого, гадая:
годится мне в товарищи такой?
В колонии не все светлы и русы,
не все идут на дружбу и на жизнь;
кой у кого беспаспортные вкусы
и шепоток про финские ножи…
Звереныш с виду — каши с ним не сваришь,
не просветлишь затравленной души;
по пусть он верит: я ему товарищ —
доверится, откроется в тиши.
Я в детском доме сталкивался с тайной,
запрятанною в сердце сироты,
с мечтаньем о судьбе необычайной,
с душою нераскрытой широты.
Бывает, и ругнешься, и ударишь,
и за ворот насыплешь огольцу,
но хуже нет сказать: «Ты не товарищ!» —
мазнет обида краской по лицу.
И по ночам на койках дружбу нашу
сближала жажда вдумываться вдаль:
вот бы попасть в какую-нибудь кашу,
самим узнать, как закаляют сталь!..
Не выспавшись, мы стряхивали вялость,
трудились так, что воспитатель рад,
и у меня — «Товарищ!» — вырывалось
так, как его партийцы говорят.
Еще я помню книгу на колене.
Я в ней ищу ответа одного
и нахожу, что это слово Ленин
всем нашим людям роздал для того,
чтоб знали мы от колыбели детской
до блиндажа окопного навек,
чем должен быть на родине советской
для человека каждый человек.
Я верил, что товарищ мне поможет,
и, может, на войне, среди огня
найдется друг, и он прикроет тоже
товарищеской грудью и меня.
Снег бел и чист,
бел и лучист,
бриллиантовый мороз,
серебро берез.
Маскировочный халат
бел на мне.
Поперек — автомат
на мокром ремне.
Небо, мороз, лес,
алмазный простор!
Ребята, давай здесь
разложим костер.
Крепок еще, тверд
лед на реке.
Этак за двадцать верст
ухает вдалеке.
Видно, вдали бой…
Вот он и кипяток!
Сахар на всех — мой,
ваш — котелок.
Хлеб у меня есть,
мерзлый, как снег.
Больше кило — взвесь,
хватит на всех.
Воздух костром нагрет,
славно здесь…
Жалко, что книжки нет
вслух прочесть!..
Жалко, досадно — на фронт не повез ни единой книжонки. Деньжонки были — скопил, а не купил себе книжек. А у костра под стать почитать. Был бы Есенин… Здорово он о клене осеннем! Хорошо — про родимый дом, про мою голубую Русь: «В три звезды березняк над прудом теплит матери старой грусть…» И другого поэта — нашего, свойского — взять бы еще. Да, хорошо бы взять Маяковского, очень понравилось мне «Хорошо!». Помню одну хорошую строчку: «Землю, с которою вместе мерз, вовек разлюбить нельзя…» Вот написал же в самую точку! Жаль, не взял. А с книжкой такою можно и в бой. Только одну имею с собой. Вся на ладони уместится. Два с половиной, как выдана, месяца. На первом листке два ордена есть. Книжечку эту недолго прочесть, а все-таки вынешь дорогою — чувствуешь главное, важное, многое…