Дэвид Грэбер - Фрагменты анархистской антропологии
Когда кого-то просят быть «реалистом», реальность, которую обычно просят признать, не та, что отражает естественные, материальные факты, и также это не предполагаемая горькая правда о человеческой природе. Обычно это признание последствий систематической угрозы насилия. Это прослеживается даже в нашей речи. Почему, например, здание называют «реальным имуществом» (от англ. real estate)? «Реальное» в этом случае образовано не от латинского корня res («вещь»), а от испанского слова real в значении «королевский», «принадлежащий королю». Вся земля в границах территории правителя принадлежит ему; согласно закону это всё ещё соответствует действительности. Поэтому государству принадлежит право навязывать свои правила. Но самодержавие в конечном итоге происходит из монополии на то, что мягко называют «силой», т. е. насилием. Как сказал итальянский философ Джорджо Агамбен, подобно тому, как с точки зрения суверенной власти что-то является живым, потому что это можно убить, так и имущество является «реальным», потому что государство может забрать или разрушить его. Подобным образом, когда кто-то занимает «реалистичную» позицию в журнале «International Relations» («Международные отношения»), то он считает, что государство будет использовать любые возможности в своём распоряжении, включая силу оружия, чтобы продвигать свои национальные интересы. Какую «рельность» признаёт этот человек? Конечно же, не материальную реальность. Идея о том, что нации — это человеческие сообщества, имеющие собственные цели и интересы, это полностью метафизическое изобретение. У короля Франции были цели и интересы. У Франции их нет. Кажется «реалистичным» предполагать, что французы имеют общие цели и интересы, только потому, что те, кто контролирует национальные государства, имеют власть ввести войска, вторгаться на чужую территорию, бомбить города и другими способами угрожать применением организованного насилия во имя того, что они называют своими «национальными интересами». Было бы глупо игнорировать эту возможность. Национальные интересы реальны, потому что они могут тебя убить.
Критический термин здесь — «сила», как в словосочетании «государственная монополия на использование силы принуждения». Когда мы слышим подобные фразы, мы оказываемся в условиях политической онтологии, в которой власть разрушать, причинять другим боль или угрожать сломать, повредить или покалечить их тела (или просто запереть их в маленькой комнате до конца жизни) считается общественным эквивалентом энергии, которая движет Вселенной. Задумайтесь, например, о метафорах и подменах, которые позволяют построить следующие предложения:
Учёные исследуют природу законов физики, чтобы понять, какие силы управляют Вселенной.
Полицейские — это специалисты по научному применению физической силы для обеспечения исполнения законов, которые управляют обществом.
На мой взгляд, это и есть суть правой мысли: политическая онтология, которая такими едва уловимыми средствами позволяет насилию определять характеристики существования общества и здравого смысла.
Левая мысль, наоборот, всегда основывалась на другом наборе предположений о том, что является безусловно реальным, о самом фундаменте политического бытия. Разумеется, левые не отрицают реальность насилия. Многие левые теоретики размышляли об этом. Но они не стараются придать насилию такой же фундаментальный статус. Наоборот, я утверждаю, что левая мысль основана на том, что я называю «политической онтологией воображения», хотя её можно легко назвать онтологией творчества, созидания или открытия. Сегодня многие отождествляют это с наследием Маркса, который делал упор на социальную революцию и материальные производительные силы. Но на самом деле термины Макса возникли из более широких утверждений о ценности,труде и творчестве, которые присутствовали в то время в радикальных кругах, будь то рабочее движение или, раз уж на то пошло, различные течения романтизма. Сам Маркс, несмотря на всё его презрение к социлистическим утопистам того времени, никогда не переставал настаивать, что людей отличает от животных то, что архитекторы, в отличие от пчёл, сначала прокручивают свои проекты в воображении. Маркс считал это уникальным свойством человека — представлять себе что-то, прежде чем претворить это в жизнь. Этот процесс он и называл «производством». Примерно в то же время утопические социалисты вроде Анри Сен-Симона доказывали, что художники должны стать авангардом нового общественного порядка, предлагая великие идеи, которые могла осуществить промышленность того времени. То, что в то время казалось фантазией чудаковатого публициста, вскоре стало хартией случайного, неопределённого, но очевидно постоянного союза, который существует и по сей день. Если художественный авангард и социальные революционеры с тех пор чувствовали странную близость друг к другу, перенимая стили и идеи друг друга, это происходило потому, что оба течения остались верными идее, что безусловная, тайная истина этого мира состоит в том, что мы делаем и что мы можем так же просто сделать это по-другому. В этом смысле фраза «Вся власть воображению!» выражает всю сущность левых идей.
Критикуя упор на силы созидания и прозводства, правые, разумеется, утверждают, что революционеры систематически пренебрегают социальной и исторической важностью «средств разрушения»: государств, армий, карателей, варварских нашествий, преступников, неуправляемой толпы и т. д. Они утверждают, что, притворяясь, что этого не существует или что это можно просто уничтожить, мы гарантируем, что левые режимы на самом деле вызовут намного больше смертей и разрушения, чем те, которые мудро руководствуются более «реалистичным» подходом.
Очевидно, что это очень упрощённая дихотомия. Можно приводить бесконечные примеры. Буржуазия во времена Маркса, например, разделяла крайне производительную философию, поэтому Маркс мог рассматривать её как революционную силу. Элементы правой идеологии смешивались с художественными идеалами, и марксистские режимы XX века часто использовали правые теории власти и разве что на словах признавали фундаментальную природу производства. Тем не менее я думаю, что это полезные термины, потому что даже если рассматривать «воображение» и «насилие» не в качестве единственной тайной мировой истины, а как постоянные закономерности, как равные составляющие социальной реальности, они могут открыть нам глаза на многие вещи. Начнём с того, что воображение и насилие повсюду взаимодействуют довольно предсказуемо и многозначительно.
Я начну с насилия и приведу короткие тезисы и доводы, которые я уже ранее детально излагал в других работах.
Часть 2. О насилии и смещении структур воображения
Я антрополог по профессии и точно знаю, что антропологические дискуссии о насилии почти всегда предшествуют утверждениям о том, что акты насилия — это акты коммуникации, что они по определению значимы и именно это представляет важность. Другими словами, насилие главным образом осуществляется в нашем воображении.
Всё это правда. Я бы не хотел пренебрегать значением страха и ужаса в человеческой жизни. Акты насилия могут быть — действительно, часто так и есть — актами коммуникации. Но то же самое можно сказать о любой другой форме человеческой активности. Что меня поражает, так это важность того, что насилие — это, возможно, единственная форма человеческой активности, посредстом которой можно воздействовать на других, не будучи коммуникабельным. Скажу точнее: насилие — это, возможно, единственный способ, предоставляющий возможность одному человеку заставить другого вести себя предсказуемо, при этом понимать этого человека не требуется. Почти любой другой способ повлиять на поведение людей предполагает, что нужно иметь представление о том, кем они себя считают, чего они хотят от этой ситуации и т. д. Ударьте их по голове посильнее — и всё это станет неважным. Разумеется, следствия избиения могут быть довольно ограниченными. Но они достаточно реальны, и факт остаётся фактом, что никакая другая форма воздействия не может возыметь подобного действия без некоторых общих интересов или взаимопонимания. Более того, даже попытки влиять на других угрозой насилия, что определённо требует некоторого уровня общего толкования (по крайней мере, другая сторона должна понимать, что ей угрожают и чего от неё требуют), требует намного меньше усилий, чем любое другое воздействие. Большинство человеческих отношений, особенно длительных, например, между старыми друзьями или закадычными врагами, чрезвычайно сложны, бесконечно наполнены опытом и смыслом. Они требуют непрерывной и часто искусной интерпретации; все вовлечённые в коммуникацию должны прилагать постоянные усилия, чтобы представить себе точку зрения другого человека. Угроза физической расправой позволяет всего этого избежать. Это создаёт намного более схематичные отношения, например: «Переступишь через эту линию — получишь пулю в лоб, а нет — так мне реально наплевать на то, кто ты и чего ты хочешь». Именно поэтому насилие так часто используют глупые люди: можно сказать, это их козырь, поскольку насилие — это такая форма тупости, на которую тяжело ответить разумно.