Нина Анненкова-Бернар - Бабушкина внучка
— Courage, courage![160]- подбадривал Ненси преобразившийся в генерала Эспер Михайлович.
— Советую вам… как вчера… глоточек, другой, — тихо, но многозначительно шепнул точно пришитый к хвосту Ненси Пигмалионов.
Ненси не видела, не слышала, не понимала ничего — она была точно в чаду. Сердце ее прыгало и замирало, ноги дрожали, подкашиваясь…
Большой зал, с уменьшенным, сравнительно со сценой, светом ошеломил ее. Однако, она не сробела, и не по вчерашнему — бойко повела свою роль, мило конфузясь, но не это трусости, а от новизны и непривычки.
Вдруг, среди самой оживленной своей сцены, она внезапно остановилась, устремив в одну точку испуганные глаза. Точка эта была лицо Войновского, скорее угаданное, чем увиденное Ненси в полутьме широкого зала. Но это было одью мгновенье. Какая-то дикая злость охватила все ее существо, а бес самолюбия зажег огнем ее глаза и речи… Она почувствовала себя сильной на этих, стоящих выше всей остальной толпы, подмостках, а главное — выше его.
Ее вызывали, ей хлопали, кричали… Самые разнообразные чувства волновали ей сердце, успех пьянил, исключительность переживаемых минут как бы радовала…
Такое горячечное, полусознательное состояние не покидало ее весь вечер: и тогда, когда выходила она на вызовы публики, и когда подали ей из оркестра — а Эспер Михайлович передал — огромную корзину роз и белых гиацинтов, и когда прикладывались в ее ручкам восторженные поклонники, и когда гордая ее успехом бабушка, целуя ее, шептала ей на ухо:
— Charmeuse et grand talent![161]
Все это пронеслось для Ненси в каком-то смутном сне.
После спектакля решено было ехать ужинать в «Кружок». Ужин затеяла Ласточкина, или, вернее, ее муж.
Марья Львовна отказалась сопровождать Ненси. Она чувствовала себя очень уставшею. Ненси поехала в обществе Пигмалионова. За время репетиций и спектакля, она привыкла к нему, и ее даже стало забавлять его молчаливое, мрачное ухаживание.
Когда они приехали в «Кружок» — все были уже в сборе, и Ласточкин изнывал, ожидая замешкавшуюся Ненси, из-за которой не садились за стол.
Первое, что бросилось в глаза Ненси, было лицо Сусанны, забравшейся тоже на ужин; а когда, после закуски, обносили борщок, в дверях показался Войновский.
Ненси едва не вскрикнула.
— Не пускайте… ко мне никого не пускайте! — прошептала она скороговоркой Пигмалионову.
Он сейчас же занял свой стул. Сусанна сидела наискось от дочери и находилась, по-видимому, в самом веселом расположении духа, с улыбкой устаревшей вакханки.
Войновский занял место далеко на другом конце стола, возле тающей от восторга иметь его своим кавалером предводительской дочки, приехавшей на ужин в сопровождении какой-то замаринованной тетушки. Отец ее был в отъезде, а мать, хронически больная женщина, не покидала своей квартиры.
Пигмалионов усердно подливал вино в стакан Ненси, и она не отказывалась — пила с удовольствием. Ей почему-то вспомнились слова Войновского, сказанные в их первое, роковое свидание: «Ты не любишь вина — я научу тебя любит его»… И Ненси сегодня любила вино и даже понимала, что можно его пить, пить до тех пор, пока не станет «все равно». Да, «все равно» — жить, умереть, страдать, блаженствовать, любить и ненавидеть!..
Под общий шум и говор, Сусанна что-то говорила ей, через стол, потом засмеялась и, до половины прикрыв веером лицо, подмигнула лукаво в сторону Пигмалионова.
— Мне душно здесь, — сказала Ненси, встав с места.
За нею сейчас же последовал ее кавалер. Минуя маленькую голубую гостиную, обставленную совсем по казенному, Ненси вошла в темный зал, освещенный только светом, проникавшим из гостиной. Ненси опустилась на длинный, простеночный диван, откинув голову назад, и закрыла глаза.
— Не обращайте на меня внимания, — мне надо успокоиться.
Когда она вернулась в столовую, там было еще шумнее и оживленнее. Ужин приходил к концу и наступало самое веселое, непринужденное время…
Ненси встретила задорный, точно поощряющий взгляд матери, и вся затрепетала.
Между тем тосты сыпались за тостами, и больше всего пили за ее здоровье, прославляли ее талант, красоту, молодость…
Когда же внимание было от нее отвлечено тостами, направленными по адресу действующих лиц спектакля, к ней подошел, с загадочной, несколько робкой улыбкой и с бокалом в руке — Войновский.
— Позвольте мне тоже выпить за ваше здоровье, — проговорил он почтительно. — Вы были сегодня прелестны, я искренно любовался вами.
Притронувшись слегка своим бокалом к ее бокалу, он отошел. И Ненси стало так страшно, как страшно бывает маленьким детям, когда нянька, среди чужих незнакомых лиц, оставит их одних.
Да, все это чужое, страшное: и длинный стол с смятыми салфетками, опустошенными бутылками, с остатками мороженого на тарелках, и красный Ласточкин, с сияющим лицом наевшегося обжоры, и Серафима Константиновна, снизошедшая до внимания к полковнику Эрастову, и Ласточкина, и Сильфидов, и Сусанна, и Пигмалионов, и… О, все это страшное, лишнее, ненужное, чужое!..
И она стала ждать, чтобы он снова скорее подошел к ней.
Он угадал ее желание. При первой удобной минуте он был уже около нее.
— Ты очаровательна сегодня, — проговорил он тихо, сразу переходя на «ты». — Довольно упрямиться, довольно сердиться!..
— Зачем вы меня мучаете? — проговорила она едва слышно.
Они продолжали разговор вполголоса.
— Я мучаю? Я?.. Это мило!.. Ты мучаешь… ты!.. Ты извела меня, я места не нахожу — и я же, по твоему, виноват?!.. Когда я люблю тебя больше жизни!..
Она слушала его страстный полушепот, и ей казалось, что все окружающее уходит от нее куда-то далеко-далеко, и ничего нет, кроме этих больших, черных, полузакрытых, сжигающих ее глаз и этого ласкающего слух полушепота…
— Так решено — сейчас я выйду, а ты, незаметно, уйди через десять минут.
Она ничего не ответила; однако, едва прошли десять минут — она уже была на подъезде, где ее ожидал Войновский.
…И вот опять очутилась Ненси в причудливых, красивых стенах приюта. Но только это была другая Ненси. Та — прежняя — в полном незнании боялась и радовалась страсти, а эта — ничего не боялась и ничему не радовалась… Зачем она пришла сюда?.. Она пришла, как жалкий нищий в свою убогую лачугу, где все-таки было лучше, чем на холодной мостовой…
Но чем веселее и беспечнее смотрел Войновский, тем задумчивее становилась Ненси, и между ее тонкими бровями на беломраморном лбу залегла продольная морщинка.
Злоба преступника к виновнику своего падения, ненависть раба грызли ее душу, и к этому примешивался малодушный, ребяческий страх: она и ненавидела, и боялась утратить этого человека, безотчетно торжествуя свою победу над ним.
— Ты делаешься женщиной… Из ребенка становишься львицей, — сказал ей Войновский.
— А это разве хорошо? — спросила Ненси равнодушно.
— Еще бы!.. Мы с тобой делаемся взрослыми. Мы начинаем входить в жизнь!..
XIX.
Юрий писал все чаще и чаще; его письма выражали нетерпение; он жаловался на экзамены, затягивающие его приезд.
Ненси ожидала свидания с ним, уже без радостного ужаса, а спокойно, как что-то неминуемое и неизбежное.
Решено было выехать в деревню в первому июня, без Юрия.
Несмотря на холодность Марьи Львовны и почти нескрываемое презрение со стороны дочери, Сусанна вовсе не думала их покидать. Она превосходно проводила время с юным Сильфидовым и находила жизнь в русском большом городе также не лишенной своеобразной прелести.
— Право, после долгого скитания за границей, j'aime ma patrie[162], — сказала она Марье Львовне, сообщив при этом, что проведет с ними месяца полтора, в деревне; а после, если maman будет добра помочь ей — отправится в Биарриц, так как les bains de mer[163] ей необыкновенно полезны.
— Ты через две недели приезжай сюда под каким-нибудь предлогом… Ну, заказать платье… что ли?.. А после… меня звала погостить grand'maman в деревню, — объявил Ненси Войновский в их последнее свидание.
Эспер Михайлович решил, что не может отпустить без своей опеки дорогих сердцу друзей и в самый день отъезда явился, с утра, с заграничным небольшим чемоданом и пледом, стянутым в ремнях.
Часы, проведенные в вагоне, прошли незаметно и весело в общих разговорах.
На одной из маленьких станций, Эспер Михайлович, заметив стоящий рядом, на пути, товарный поезд, полный переселенцами, — крикнул из окошка:
— Куда едете, братцы?
— А нужду добывать! — шутливо откликнулся высокий, худощавый старик.
В единственное широкое отверстие товарного вагона теснились женщины, с грудными детьми, и подростки, с любопытством глазевшие на пассажиров; мужики посолиднее предпочитали лениво лежать в темной глубине вагона.
— А он не без остроумия, этот русский народ, — сказал Эспер Михайлович, вспоминая ответ мужика, когда товарный поезд медленно пополз дальше.