Феликс Максимов - Духов день
Робко подергал ее Кавалер за рукав.
- Пойдем смотреть - и в угол потянул, будто было там что невиданное.
Пошла.
Вместе на пол в углу голова к голове легли, щека горячая - к щеке холодной. Дышали дети.
Молча показал Кавалер на гвоздь, в паркетную доску вбитый, видно расшаталась доска, так и решили ее укрепить.
- Гвоздь. - сказала Анна. И шляпку холодную, круглую с насчекой потрогала мизинцем.
- Не простой гвоздь - ответил Кавалер - Пятый Гвоздь. Пять гвоздей выковали палачи римлянские, два - в ладони, два в ступни, пятый - в сердце Христово неповинное. В ночь перед казнью крестной очнулся Пятый Гвоздь, не захотел крови Христовой пить и взмолился Господу.
- Господи, не хочу я больше быть Твоим гвоздем. Останови меня, Бог.
Удивился Господь, молитве гвоздя, руками развел.
- Ничего не могу Я поделать, если гвоздь гвоздем быть не хочет. Будь по твоему, не будешь ты гвоздем, а станешь круглым столом. Утром все четыре гвоздя злодеи вбили, а пятый забыли. Вот тебе, Анна - круглый стол.
Присмотрелась Анна, угловой тонкой пылью и паркетными мастиками дыша, и впрямь, не шляпка гвоздя, а будто столик кукольный. Клонило Анну в сон, и хотелось Кавалера по щеке погладить. Подумала и провела вслепую пальцами от скулы к губам, а он только глаза прикрыл и зашептал быстро:
- И с тех пор сидят за круглым столом, за Пятым Гвоздем друг против друга Маленькая Большая Женщина и Маленький Большой Мужчина, а меж ними - чарочка чеканная из Златоуста и свеча венчальная. Видишь?
- Вижу, - ответила Анна, слезилось ей, лучились последние свечные отблески, и точно - сидели за круглым столом Мужчина и Женщина. Оба в парче, в турецком золоте да стеклярусе, в кистях киноварных, будто рождественские золоченые орешки и фонарики. Он при шпаге с узорным эфесом, орденские звезды на груди - самоцветы, диаманты да финифть. Она в фижмах, в малинских кружевах, прическа башенкой, как прабабки нашивали. В ушах и у нее и у него - жемчужные серьги-капельки дрожали. Грудь и у него и у нее бугорками припухла. Смотрят мимо, улыбаются наедине Дама с Кавалером, лунной водой полны манные ладони. Никогда не встретятся, не расстанутся вовек.
Когда нашли детей, спали оба, в углу свернувшись. Сплели пальцы, где нареченный, где нареченная, не разберешь с первого взгляда.
Оплыли огарки в шандальных чашках, на подоконник накапал чистый воск.
А в пустой зале, где на полу осколки да объедки деваха в совок заметала, дочитал роспись казначей пьяненький ни для кого:
"...Даем сверх того вотчину в Пензенском уезде, село Дмитриевское, в ней мужеска полу пятьсот душ с помещиковым двором и с винным заводом и с мельницами, с которой вотчины и с оных заводов получается в год доходу безобманного шестьсот рублев."
С той поры Аннушка часто ложилась на пол в диванной, пристально смотрела на гвоздь в запечье, проверяла - гвоздь, как гвоздь. Кованый грибок. Шляпка холодная. Все пропало. Нет стола, нет Мужчины и Женщины. А когда редко привозили в гости Кавалера - вот он - и стол именинный, и застольник с застольницей, как китайские рыбки, из песочка золотого сотканы, пересмеиваются сквозь сон. Братьям рассказать не решалась, еще на смех поднимут, будто под сердце ей родинкой пятый гвоздик своевольный вбили - и щекотно, будто ссадина, и тепло, будто лампада страстная простого стекла.
Батюшка Борис Шереметьев, нарадоваться на дочку не мог, смирнехонька стала, кошек не будоражит, с братьями не егозит, приняла душа отцову волю, все справлялась о суженом, когда снова привезут.
Не о суженом скучала Анна. О подружке единственной. О Кавалере.
Сумрачная подружка, девочка чудесная, как в зеркале муранском, волнистом, в полночь при воровской свече отраженная. По осени грезится невзначай девочка, сестричка тайная, всегда издалека, никому о ней рассказывать нельзя - иначе рассеется, осядет, да растает, как снегурка, сквозь пальчики утечет молоком. Обо всем с ней можно побеседовать смутными окольными словами, а она в ответ протянет холодные пальцы, сплетет с твоими и слушает, слушает, никому секрет не выдаст. Льется локон на висок, над губой - лукавинка, нарядили в шутку мальчиком, поставили в пару, полонезы и гавоты жужжал под сурдинку на хОрах крепостной оркестр.
Учинял для дочери батюшка детские вечера, чтобы училась Анна гостеприимству и вежеству, братья, что помладше, крепыши, горлопаны, носились взапуски, девчонки по углам из себя корчили всякое, в дамки метили, в нос по-французски лопотали мартышечки. Веселье коромыслом, орехи в меду, игры русские, в бочоночки, в фанты, в "кого люблю, того не знаю".
- Что велено сему фанту?
- Велено жить долго, и нас, грешных поминать!
Хорохорились мальчики, манерничали девочки. Подружка Аннина не чванилась и не кривлялась. Мерещилась печально.
Зажмуривалась Анна, вспоминала, когда ей еще "так" было, как с ним. И вспомнила.
В сочельник, когда до первой звезды не вкушают, запирали Анну - малолетку в музыкальной комнате, за окнами синева зимняя сугробная, московская, полоска света из-под двери. На нотном столике, поджав ноги, сидела Анна, маялась, гадала - родится Христос в нынешнем году или передумает. Под ложечкой с голоду сосало, угостила нянька с вечера морковным пирогом - а больше Христос не велел. И ожидание, предвкушение, канун праздника, так, что на хребтике детском неокрепшем пушок дыбом топорщился и дышать страшно. В больших комнатах наряжали елку до потолка. Нарочно надели домашние мягкие туфли, чтобы не топтать, волхвование зимнее не спугнуть. Паче праздника - навечерие, трепет ожидания, присказка.
Так же и в тот год было, когда Иосиф Песнопевец матушку в мешке унес. В сочельном покое заперли Анну, не давали смотреть. А в большой комнате обряжали матушку в смертный холст, мыли добела, повивали лоб выпуклый молитвенной лентою, отбивали можжевеловым дымом тленный запах.
Наряжали елочку, обряжали матушку.
Вот так было Анне с подружкой суженой, с Кавалером, всегда - тайна, преображение, канун светлый, несбыточный, предсонье сердоликовое...
Где канун, там и праздник. Где праздник, там и будний день. Годы шли, как заведено.
Уже не дети, а недоросли со щеголихами встречались на шереметьевских вечерах. Московские барышни завидовали Анне и тайком и по-белому. Счастливая, все ей открыто - и батюшка ее не в строгой узде держит, и замуж пойдет за желанного, и жених на Москве - из завидных, многие по нему вздыхают. Даже на Святочной неделе никогда не гадала о суженом Анна, ни по зеркалу, ни по гребешку, ни по черной курочке.
Незрелые юноши, напомаженные и разодетые по последней моде, выступали по паркетным "елочкам", словно аистята голенастые, в сопровождении французских гувернеров трехтысячных, всегда под мухою, чернявых да носатых, которые следили за поведением дебютантов, приличные темы для бесед подсказывали, да на каждый шаг шипели "так негоже", да "вот эдак извольте поступать".
Читали вслух полезную книгу "Грациан или Придворный человек", еще при веселой императрице Елисавет писанную, обменивались советами житейскими, лживыми:
"Когда ты в компании, думай, что в шахматы играешь. Благодарность скорому забвению подлежит и весьма тягостна. Шутками наибольшие правды выведаны"
Кавалер к обстоятельным советам был равнодушен, лишь с одним согласился:
"Больного места никогда никому не кажи".
Четырнадцатое рождество встречала Анна. К зимнему домашнему празднику устраивал всякий раз батюшка удивление гостям - то живого арапа в чалме кумачевой на осляти посадит волхва изображать, то прикажет на голые ветки яблонь и груш садовых оранжерейные плоды серебряной проволокой прикрутить - не могли угадать ни гости, ни домашние, что на сей раз барин выдумает.
И верно - послал всех по разным тропам в олений гай, что за оградой якиманского дома, искать настоящее Рождество. Пробирались притихшие по-двое, морозный наст скрипел под каблуками, извилистые тропки назойливые кружева плели - и света домашнего уже не различить. Подобрав юбки, шла Аннушка, хмурилась - с утра нездоровилось, сводило бедра, все сердило, за что ни возьмись. Хорошо, что рядом подружка верная, безответная исповедница. Вел ее Кавалер под локоток, в хрусткую темноту, где снега искристые, где Москва досыта, до смерти спит, все никак не выспится.
Вдруг затеплились меж стволов печальные светочи. Лунное парное маревце над сугробами поплыло, ширилось сияние - золотые копья ограды выявились. Анна вскрикнула. Остановилась.
Неужто погост, а на погосте свечки кладовухи горят, и стоят в белом до полу Те Самые.
И матушка с ними без лица.
Да воскреснет Бог и расточатся врази его.
Оттолкнула подружка Анну назад, за спину. Выступили ловкие жилы на ладони - уронил Кавалер перчатку в снег.
- Я один пойду. Посмотрю. Стой здесь. - будто замок лязгнул, с хрипотцей, разве так подружки разговаривают?