Фридеш Каринти - Путешествие вокруг моего черепа
Неуверенный вопрос адресован к Дюле-Сосредоточенному; густые, прямые брови его над всматривающимися в незримый текст глазами напоминают категорически безапелляционную линию, которая подчеркивает наиболее важные слова фразы. Вопрос он оставляет без ответа, а это в данном случае означает, что Дюла ищет более удачное решение.
– В санаторий лучше поехать мне, – говорит он чуть погодя. – Предупредить его следует самым решительным образом, теперь уж не до того, чтобы деликатничать.
И под вечер Дюла-Сосредоточенный появляется в сумрачном холле санатория, где мы сидим втроем: я наслаждаюсь спором двух великолепных популярных актрис, амплуа одной из которых – инженю, другой – роли драматических героинь. Обе они одинаково молоды, но инженю обращается к драматической актрисе с таким пиететом, словно она – зеленая дебютантка, а та – престарелая примадонна. Драматическая актриса захлебывается от возмущения.
– Дюла, как я рад тебя видеть!.. Давай присядем в сторонке…
Упрямо набычившись, он долгое время терпеливо сносит мою болтовню, а затем вдруг резко поворачивается ко мне.
– Послушай-ка… завтра утром я уезжаю за город, отдохнуть дней на десять. Не хочешь поехать со мной?
Я не могу удержаться от смеха.
– По-твоему, это было бы хорошо для меня? Ради этого ты сюда и явился?
Впервые в жизни я отмечаю в его поведении непоследовательность. Похоже, он пришел в раздражение:
– Конечно, черт побери!.. Именно это и было бы для тебя лучше всего: отдыхать, ни о чем не думать, какое-то время не видеть людей, ни с кем не общаться, не разговаривать.
Однако вечером раздается резкий, продолжительный телефонный звонок: меня вызывает Вена.
Речи моей супруги звучат запальчиво, с жаром, бурно клокочут в телефонной трубке.
– Господи, боже мой, что там у вас стряслось?… Я только что разговаривала с Енэ… У вас, оказывается, внутриглазной папиллит, а вы даже не считаете нужным поставить меня в известность! Через час я выезжаю и рано утром буду в Будапеште… Что за характер кошмарный у человека: две недели назад получить результат исследования и даже не подумать о том, чтобы…
– Простите, ваше время истекло…
Рано утром мадам примчалась сломя голову.
Возвращение на место преступления
И снова Вена.
Мы прибываем сюда к вечеру, автомотрисой «Арпад»; меня пошатывает, кружится голова, я отчаянно жалуюсь на кошмарный драндулет, которому мало трястись по вертикали, он еще качается и по горизонтали. Мне не приходит в голову, что никто, кроме меня, не ощущает этой качки-тряски, да и я испытываю ее лишь сейчас, по причине нарушения чувства равновесия.
Мы поселяемся в гостинице Hôtel de France. До чего же унылый город, особенно в этом районе, люди все до одного неприветливые, подозрительные. Я ругаю почем зря слабое освещение на улице, в подъезде, в гостиничном номере, пока не замечаю, что никто, кроме меня, не протестует, напротив, все растерянно умолкают; тогда сразу замолкаю и я.
К десяти утра мы являемся в клинику Вагнера-Яурегга.
С большой неохотой, всячески упираясь, изыскивая всевозможные уловки и предлоги, дабы оттянуть время, я все же взбираюсь по лестнице, и тут вдруг в полнейшем ошеломлении осознаю, почему я всем существом своим противился приходу сюда. Ведь это здесь, на этой лестнице, остановился я три недели назад (неужто прошло всего лишь три недели? Невероятно! Мне кажется, что этот срок равен всей моей предыдущей жизни!) и словно анекдотическую или гротескную мысль выпалил свое дерзкое предположение: у меня в мозгу опухоль.
Понимаю, что это – сущее безумие, против которого восстают весь груз моих знаний и трезвый подход к действительности, и тем не менее (подобные суеверия сопровождали меня на протяжении всей жизни) меня неотступно терзает подозрение, что вся эта история началась в тот момент, когда я произнес сакраментальную фразу вслух: иными словами, тогда родился ребенок… вернее, даже не тогда, а оттого, что я назвал его по имени. Предметы и явления обретают существование благодаря тому, что мы даем им название и тем самым считаем их существование возможным, а то, что мы считаем возможным, затем и происходит в действительности. Реальная действительность создается человеческой фантазией. В данном случае это обстояло следующим образом: исследование увлекло фантазию в одном, определенном направлении и отвлекло ее от других путей, в том числе, наверное, и от истинного.
Я вынужден признаться в этой навязчивой идее, иначе читателю будет не понятно – да мне и самому показалось бы непостижимым, – что щемящий страх, с каким я бреду по гулким коридорам, сродни ощущению преступника, возвратившегося на место преступления. Я беспокойно выспрашиваю, здесь ли тот врач, тот секретарь или сестра милосердия, которых я видел в прошлый раз. Когда эти расспросы даже мне самому начинают казаться надоедливым приставанием, меня вдруг осеняет, что же именно я хотел выведать, – бессознательно, не отдавая себе в том отчета. Ну, конечно же: тот больной из неврологического отделения, неизвестный мне человек, лицо которого все же показалось мне знакомым… что с ним? Какой больной? Никто о нем не помнит… В какой палате он лежал? А на какой койке? На третьей? Ах, вот о ком речь – дядюшка Дигель! Ну, так он уже две недели… «Exitus»,[17] – санитар тоже употребляет это выражение.
Профессор является к полудню, а до тех пор меня выспрашивает доцент – человек с печальным лицом и тихим голосом, специалисты-глазники крутят мою голову, как сломанный фотоаппарат. В кабинете, где все это происходит, – невообразимая толкотня и суета, от незнакомых лиц рябит в глазах, слух мучительно режет сплошь немецкая речь, и к моему величайшему облегчению попадается вдруг скромный молодой врач, который узнает меня в лицо. Он уже два года работает здесь, проверяя на практике свое открытие: пытается лечить шизофрению инсулином.
Ну и наконец прибывает профессор Пёцль. У него интересная внешность, взгляд, выражение лица, жесты выдают тип поистине артистический; в каждой черте его облика сквозят тонкий ум, талант, способность страдать и умение владеть собою, – определенная четверка «симптомов», свойственных каждому художнику и артисту, роднящих между собою эквилибриста и поэта. Его чрезмерная, чуть приторная любезность не производит неприятного впечатления, заставляя предположить в нем симпатичную рассеянность и внушая понимающему собеседнику уважение и сочувствие. Профессор извиняется, что вынудил меня прийти в клинику, располагай он временем, он самолично навестил бы меня в гостинице. Кстати сказать, ему прекрасно известно, кто я такой, но возможно, и я знаю, что его отец был одним из знаменитейших юмористов Вены. Медицинских вопросов он не касается, и все же через несколько минут я начинаю чувствовать себя в такой безопасности, как пассажир попавшего в шторм корабля, узнавший, что капитан взял рулевое колесо в свои руки. На время обследования профессор намеревается предложить мне палату, но тотчас же дает согласие через каждые два дня отпускать меня с ночевкой в гостиницу.
В последующую неделю эта видимость свободы поддерживает мой дух, иначе я чувствовал бы себя пропащим человеком. На сей раз обследование отнюдь не напоминает ту осторожную, заботливо-предупредительную, ласковую игру в прятки, какую вели со мной на родине, где каждый меня знает и любит, где я знаю и люблю каждого. Для здешних врачей я всего-навсего клинический случай, комплект анализов в футляре натуральной кожи. Я похож на солдата, которого мобилизовали по приказу, облачили в форменное обмундирование и обучают, прежде чем направить его в маршевую роту. Или же опять-таки на преступника, официальный приговор которому еще не поступил сверху, но он уже осужден и, собственно говоря, начал проходить срок наказания.
Сама тюрьма (разумеется, аналогии ради и глазами импрессиониста вроде меня) по внешнему виду сильно напоминает давние карательные заведения времен инквизиции. Я с наслаждением сравниваю кабинеты, битком набитые аппаратурой, с камерой пыток и все образы черпаю отсюда. Констатирую, что окошко в моей палате расположено так же высоко, как в подвалах застенков, а над добряками санитарами в открытую подтруниваю, как над заплечными мастерами. Проверку зрения и слуха, обследование нервной системы я воспринимаю с легкостью бывалого пациента, подшучиваю свысока. Но однажды утром мне становится не до шуток: я с удивлением замечаю, что пошли в ход какие-то новые трюки, к которым истязатели мои до сих пор не прибегали. Подвергается проверке мое обоняние: в состоянии ли я отличить по запаху чеснок от земляники? Затем обследуют нёбо: не смешаны ли у меня вкусовые ощущения? И наконец следуют вопросы весьма странного свойства и отвечать на них велено сразу же, меня заставляют складывать и вычитать, проверяют, умею ли я писать, и спрашивают, знаю ли я, кто такой Наполеон.