Орехов Виталий - Демиургия
Она начинала злиться, и ее чувства были понятны. Он не пришел. И больше не придет никогда. Злость не была чем-то осязаемым, чем-то, что можно почувствовать, как игра на клавесине она просто раздражала внутреннюю гармонию, так давно не видевшую потрясений. Это вызывало напряжение. То напряжение, что люди не показывают другим. То расстройство, что ведет к отчаянию безмолвия. Но Марта не такая. Ее скрипка звучит иначе. Она может кричать в тишине и это будет самое чистое, что может случиться в тишине, самое надежное и самое верное. Единственное, что может приказывать ее скрипке – она сама. И Марта знала это. Она прекрасно понимала, что звучание клавесина сильно, но недостаточно, чтобы разрушить полифонию стабильности. Душу Марты. Скрипка больше не казалась одной из альтов. Скрипка теперь определяла, как играть альтам, и этот совместный консонанс заглушал клавесин. Так было всегда. Только одна скрипка может вести за собой сонм бездушных альтов. И Марта знала это. Первая симфония подходила к кульминации, оркестр надрывался изо всех сил, каденс сломал сопротивление. Аплодисменты.
Марта закрыла глаза, но тут же открыла. Она знала, что если она будет долго стоять с закрытыми глазами, она увидит лицо Франца. Она увидит, как он заботился о ней, увидит его цветы, увидит, почти почувствуют его мечты, надежды, его чаяния. Она не хотела этого. Меньше всего она хотела знать, что такое истинная любовь сейчас. Солнце скрывалось в ожидании ночи. Гроссштрассе столь вытянута с Запада на восток, что кажется, будто она идет до горизонта – творение архитектуры эластичного модерна.
Проходя мимо ювелирного магазина, она остановилась напротив витрины и увидела себя в отражении в зеркале. Она даже не подправила прическу, она знала, что выглядит идеально. Из булочной напротив доносился запах теста, который Бекерманн готовил на утро. Пьяный запах окружил Марту, она забылась. Ей захотелось оказаться голой в своей шелковой постели и курить. Она вспомнила, что отказалась от мундштука Фрица и тут же пожалела об этом. Шансы закурить скоро были минимальными. В целом, нулевыми. Ей показалось, что она голодна. Она зашла в ресторан. Села у окна и смотрела в окно, пока к ней не подошел официант и не принес ей меню и винную карту. Несмотря на то, что ей еще несколько мгновений назад хотелось есть, она ничего не заказала, только Дон Переньен, один бокал. Странно был видеть, как молодая дама, в сияющем вечернем платье, в бриллиантах, стоимость которых покрыла бы половину цены всего ресторана, заказывает бокал не самого лучшего вина. Однако хозяин понимал, что перед ним Иффэ, и принес бокал сам, он хотел спросить, не желает ли она еще чего-нибудь, но воздержался. Ее взгляд и так говорил достаточно. Марта привыкла, что ее оглядывали, она знала, что это так. И так будет всегда.
Представляя, кого она любила, и с кем была счастлива, кому говорила, что они принадлежат только ей, она постепенно пьянела. Одного бокала было достаточно, чтобы перестать чувствовать внутреннюю борьбу, дать свободу своему нутру, которое страдало от этого чувства, когда другой человек, которого любил, говорит другой то, что говорить не должен. Некоторые называет это ревностью, но это неверное слово. После бокала Дон Переньена Марта чувствовала это. Больше похоже на звук клавесина. Она попросила кельнера счет, оплатила и вышла. Вино ударило в голову, но охлажденный воздух столичной ночи, звуки моторов и крики рабочих ночных смен мгновенно внесли трезвость в реальный мир, что опять сиял в ночи кристаллами света и звука. Она не хотела возвращаться к Фрицу, она знала, это старый шофер не самый лучший собеседник, а ей хотелось общества. Но ехать к кому-нибудь было бы бессмысленно, уже поздно, а дома поговорить не с кем. С другой стороны, идя вдоль по Гросштрассе можно было отвлечься.
Голубая ночь опускалась на город. Первый муж Марты торговал валютой еще со времен первого краха и интересовался женой не больше, чем курсом гульдена к марке. Второй был владельцем шахт, нуворишей последней волны, носил безвкусный галстук и спал со всем женским составом варьете. Потом был он. Первый, с кем Марта говорила о ребенке, и с кем улыбалась так, как улыбалась ее мать, а не как улыбаются актрисы кино. Она смеялась с ним по-настоящему. «На крыше мира» – так называлась его любимая песня, которую он постоянно насвистывал. Для Марты, которая все детство провела в окружении музыки Кара Мио, свист его стал самым ценным. Он знал это, подлец, и пользовался этим. Он играл Шопена, и смотрел на звезды, а Марта смотрела на него.
Марта открыла глаза. Нет. Не важно. Она шла дальше, но слышала Шопена внутри. Кто-то играл на беззвучном рояле ее души. И она знала, кто на нем играл. Бессмысленная память не умела вырезать то, что хотелось, из воспоминаний, она, даже не хотя думать о нем, слышала его игру. Переливы и трели. Вот, что заставляло ее улыбаться. И даже сейчас, идя по уходящей на Запад Гроссштрассе, вспомнив его музыку, она улыбнулась.
Поехать за океан? А безопасно ли там? Глупые, игнорирующие реальности риторические вопросы успокоения загорались и гасли в ее голове. Несмотря на идеологию, образ мысли, положение дел в философии, вероисповедания все были равны. Не было прецедента глупости в этом мире большего, чем уверенность в своей безопасности. Марта верила, что любовь – универсальная ценность мира, бесконечный банк ликвидности, что альфой и омегой уравнивает всех. Сейчас она знала только, что солнце село за горизонт и на небе горела полярная звезда, восходя над Воротной башней.
Дыхание ветра заставило ее глубже закутаться в манто, закрыть плечи, грудь, почти скрыть платье и перестать думать о холоде. Ночь в этой части города была временем цыганской музыки. Ярко, почти как русские платки, нищие бродяги, гадалки, воры и дешевые таксисты пели. «Ты мой воздух, ты мой ветер». Рома, Марта не могла не слышать голос вечной юности и беззаботности. Купюру в 50 марок она бросила в сторону оркестра. Бородатый старик, игравшей на скрипке, совсем не такой, чье пение доносилось из окон императорского театра, улыбнулся странной даме в черной шубе.
Марта казалась одержимой безразличием. Сколько себя она помнила, она была безразлична ко всему. К боли, к войне, к революции, к валюте, деньгами, любви, сексу, вечности и мгновению. Единственное, что она знала и чувствовала в этой вселенной, – была музыка. И он. Черт, он ворвался в ее мир ножом в полотнище и разрушил почти невозмутимую стабильность ее жизни. Сердце не сбивалось ли с ритма? Не ставила ли она себя, впервые в жизни, ниже кого-то? Не крутила ли себе перед зеркалом у виска? Теперь злость поглощала ее. Хотелось сжечь громом все ничтожество его существования, хотелось завалить его его же подарками. Объявить войну его жизни, а заодно и своим чувствам. Хотелось оглохнуть навсегда. Эта гражданская война была бы вечным расставанием со смыслом жизни.
Она не желала смерти или победы. Ей нужна была возможность участвовать в разрушении, возможность стать частью силы, единственной силы в этом мире, сильнее, чем искусство складывать ноты. Уничтожение, разрушение, сжигание. Вот чего ей сейчас хотелось. Это была бы самая короткая, но самая разрушительная война в мире.
Когда взошла луна, над окутанной светом фонарей Гроссштрасе, стали собираться тучи. Марта подумала о дожде. Но дождя не было. А он бы не помешал, смыть потоком вечной, бесконечно струящейся с неба воды все, что окружало ее душу. За шумом капель легко услышать самое ценное. Все гениальные произведения, Травиата, Девятая, Реквием, были написаны во время дождя. И Марта была уверена, что только захлебывающаяся душа композитора, душа, которая не может вздохнуть из-за нот, что переполняют ее, может написать что-то, что трогает другую душу.
Колокол над ратушей возвестил о полночи. На улицах становилось пустынно и тихо. Спокойствие тишины окружало Марту плотным сукном, и ей нравилось это.
Остаться? Остаться жить – вот и все. Мир бы не выжил без Марты. Чистота улицы только доказывала это. А ее тишина кричала об этом во все горло. Нельзя нарушать баланс вселенной.
Надо было возвращаться. Фриц ждал Иффэ у машины, говоря о чем-то с другими шоферами. Концерт давно закончился, но таксисты курсировали по главной улице столицы, останавливаясь то здесь, то там.
– Фриц. Поехали домой.
– Да, мадам.
– Дома Марта взяла патефон, поставила его в ванной на столике, завела, набрала воды, пены, добавила розового масла. Самой большой проблемой стал выбор пластинки. Но она поставила Шопена. Коллекционное издание, с росписью директора Венской оперы. Музыка заиграла, Марта легла в ванну и закрыла глаза. Звуки наполнили ее, а вселенная перестала существовать. Марта Иффэ заснула.
Кап-кап-кап
Кап-кап-кап. На белом снегу очень отчетливо, очень ярко видны капли крови. Пистолет падает из рук. Звука нет, только в лесу токует тетерев. Горизонт опускается, и вот, уже виден только белый небосвод. Падают снежинки, медленно, по голубой лазури скользя, они проносятся от одного края мира к другому. Темный зимний лес ушел вниз, вслед за горизонтом, осталось небо. Солнце слепит глаза, но нет сил зажмуриться, потому что очень болит рана. Если повернуть голову, видно, как кто-то бежит – Магрицкий, секундант. И еще видны капли красной крови на белом снегу. Он садится на лошадь и уезжает. Вслед за ним – его секундант. Я его не знаю.