Феликс Максимов - Духов день
Не для славы - назло дитя вызолотили, чтобы добычу выследить, ослепить и пометить. День и ночь настигала Кавалера с небес пасмурных свистопляска гусей-лебедей.
Вечером целовали мальчика фарисеи в горячий лоб, клали в постылое тепло на бочок, тушили свет, только лампадка в углу подмигивала. Оставляли гусям-лебедям на съедение. Говорил Кавалер: боюсь... Отвечали: молись.
Черная бабка по дому ковыляла на больных ногах. За всеми присматривала. Не велела окон открывать по весне - десятилетиями в тесных погребцах, в тайных комнатах, на лестницах со львами гербовыми, в людских светелках душила пыльная старина. Курили индийскими свечами-монашками для освежения воздуха, на раскаленный кирпич мятную воду лили. Оседал горький пар на тусклом богатстве.
Не велела бабушка ногой на ноге качать - беса тешить. Не велела бабушка смеяться в голос - потом горько плакать будешь. Не велела соль щепотью брать - так Иуда брал. Для солонки можжевеловая ложечка положена с крестом и мертвой головой на коковке.
Бабку все побаивались - и мать Татьяна Васильевна, и дворня, и гости.
Давно бабка отказалась от мирской жизни, надела черное камлотовое платье, в миру исполняла скитское правило, носила вокруг запястья в семь оборотов не четки, а кожаную лестовку, по числу молитв староверские узлы накручены, только по ним и можно на небеса вскарабкаться. А всех остальных, кто сбоку припека, тех ангелы - псаломщики столкнут с небосвода золотыми вилами в зловонный ад.
Приводили Кавалера к целованию руки поутру. Бабкины покои заставлены до потолка ящичками, складнями, ковчежцами, все у бабки святое - и травы сухие палестинские, и косточки угодничиков и даже пяльца святые - Богородичные - на святых пяльцах вышивала она себе сослепу по паучьи гробный покров - и ангелов с вилами и Спаса Немилостивого, Страшный Суд без Прощения. На сундуках дрыхли дуры, дураки, уродливые страннички, калечные горемыки. Безногие игоши на дощечках с колесиками шкандыбались по наборным полам. Всех, кого Бог одолел, сначала пожалуй, а потом руку целуй.
Быстро смекнули дуры с дураками, почем фунт лиха. Вот сидит безручка на ларечке верхом, бинты от сукровицы каляные, перематывает, подходит к ней, всегда сзади, барчонок синеглазенький, белей снегурочки, очи уставит, и горличьим голоском просит: "Ой, покажи..."
К культе рубцованной тянулся - посмотреть. Волю дай все немощи и язвы иссмотрит.
С цыплячьим писком по углам от него прятались горбуньи, под ногами у барчонка не путались. Сглазит. Вот тогда и целовал руку бабушке без препятствий.
Позволяла, щекой только дергала. Укоряла про себя дочь: принесла на посрамление порося-последка мать-москва Татьяна Васильевна, ну что ж, будем растить на свой лад, раз в год и Чудотворец ошибается. Последние времена наступили. По церквам кривославно акафисты поют, попы блудят, к блуду народ нудят. В дедовское время слова "прелесть" как огня открытого боялись, значение ему давали бесовское, а нынче только и слышно по всем местам "друг прелестный приди ко мне на постелю, помилуй-поцелуй, в зеркальце помани заполночь", а тут под боком, своя прелесть завелась.
Иной раз бабка хлестнет внучка по скуле лестовкой, иной раз расскажет сказку, как всегда, сквозь зубы.
Растет, а где - не скажу, скитская клюква или священная малинка, по лесам незнаемым зреет, по овражинам и болотищам. В былое время раскольники брянских лесов давали темному человеку клюкву или малину напоенную некой отравой, кушай, по всей России много опасных ягод растет, на наш век вдосталь. За кушаньем внушали ему учение, вели за ручку в рубленые скиты - сжигаться всем миром, красную смерть ради Христа принимать. Если опоенный человек видел огонь, то с радостью бросался в него, потому что в жгучем пламени ему представлялся рай и ангелы со многими очами и воскрилиями острыми, гусиными, лебедиными. Затаенно мечтал Кавалер о скитской малинке. Ночами ему грезилось оно - полное красномясыми отравленными ягодами с горкой решето первого сбора, льняным платом прикрытое и алым соком пропотевшее - а красные пятна сливались в Спасово лицо, проступали на основе и утке - дуговые бровки, иудейские скулы, нос, борода, запертые глаза. Съешь, мальчик, скитскую малинку-княженику и ступай от всех в огонь-полымя, улыбаясь бессмертно, все отступится от тебя до рассвета - и непутевые гуси-лебеди и бабкины ангелы с вилами и пуховые кормилицы и мать родна, Москва-посадница.
Исполнилось Кавалеру десять лет, вместо подарка укутали внука в кроличью шубку, кушаком алым подпоясали, волосы росным ладаном спрыснули и повезла его черная бабушка к Богу на Кулишки, в Ивановский монастырь на поклонение Покрову Богородицы. Слушали, как монашенки поют на морозе для послушания. Смотрели, как в трапезной грибы сушат, как просфоры пекут, как шерсть прядут на рабочем дворе, чулки и поддевочки из ангоры вяжут. Отбился Кавалер от бабки - скучно монашенки поют, скучно просфоры пекут, скучно шерсть прядут. Не знал Кавалер, что много лет назад черный возок под воинским караулом по тем же улицам повез в Ивановский застенок, бесчеловечную вдову, урода рода человеческого, душу совершенно богоотступную, мучительницу и душегубицу, во святом Крещении Дарью, загубившую сто тридцать восемь душ крестьян и дворовых. Она еще когда в чести была, секла без пощады и ела женские титьки с перцем, открылось дело, присудили ее к вечному заточению.
Сидела Дарья в подземной тюрьме под сводами соборной церкви. Жратву ей подавали на лопате, со свечой, которую гасили, как пожрет, нечего на волчиху Божий свет тратить. Нужду Дарья справляла в горшок, при всех, даже мужики смотрели. А она юбки задирала враскоряку, скалила песьи десна. Нет больше стыда, если уличили в черном деле, если кости замученных в земле голосят, тут уж и поссать в уголку не дадут - будут смотреть всякие за денежку, тоже ведь диво людям: звериха, людоедиха, а как простая баба ссать умеет. Давайте ее палками в бока потыкаем, мы-то знаем, кто Божий, кто негожий.
К старости стала она жирна и уродлива - душа на лицо вылезла. Говорили, что в застенке как-то раз в безлунную ночь к ней пьяный солдат сунулся, на спор. Стонала под ним узница, вертелась, как молодая, иное вспоминала. Все брюхо ей солдат медными пуговицами изодрал. Одетым тешился, кафтана не скинул, казенный кафтан, провоняет ведь тюрьмой, отвечать придется. Терпела Дарья. Хоть кто-то полюбил ее сегодня. На безлюбье и то радость.
Затяжелела с того дня от солдата. Маялась по застенку на коленочках супоросая. В положенный срок без повитухи разродилась, а куда дитя девала - так про то, миленький, по-русски и вымолвить нельзя. Ну ладно, подойди, скажу на ушко, съела Дарья поросенка своего и косточки обсосала.
Снег валил над Ивановскими звонницами, били серобокие галки на крестах стальными голосами, и увидел Кавалер, как с гоготом клубится народ над полукруглым окошком за церковью, что вровень с фундаментом в залубенелую землю вросло. Торговал Дарьей солдат-треух серый, ремни крест накрест на груди, отдергивал зеленую занавесочку от окошка - продуха. Пятачки в коробе звякали: навались, честной народ, смотреть на преступницу. Копи слюну, московские, надобно напоследок ей в лицо плюнуть, на счастье, на здоровье. Дарья утрется, а вам - польза. Стал со всеми и Кавалер.
Опушили летучие снега кроличью шубку. Пятачок в кулачке согрелся. Во рту - сухо, будто ржаных сухарей с солью погрыз, а попить не дают. Слышал, впереди поплевывали и на каждое смачное "тьфу", тайно вздрагивал и свою сухую щечку меховым рукавом отирал. Толкнули в свой черед барчонка в спину к смрадной дыре. Завозилось в преисподней живое тесто, в пенной коросте, в мерзости человеческой. Очи синие в зенки сизые окунулись. Будто ангел новгородский, черногривый в застенок заглянул сквозь решетку ржавую с робостью, без осуждения. Белое, алое, смоляное, лисье, снежное, запестрело у Дарьи в глазах. Закрылась рукавом. Ждала плевка. Черная бабка к внуку подоспела, сдавила плечики:
- Плюй, внучек, все плюют. На счастье.
Вывернулся Кавалер из бабкиных пальцев, укусил ее до крови, стал собой дыру закрывать, зеленую занавеску вкось потянул. По толпе шепот пошел. Бабка лестовкой пригрозила - а внук сказал вяло, будто с той стороны калинова моста, бескровным голосом:
- Пошла вон, сука. Не позволю Москве в меня плевать.
Бабка закрестилась, крикнула приказ, налетели ловкие холуи, уволокли окаянного в покойный возок. Заколотили колеса под гору. Ни жив, ни мертв сидел малый грешник на скамье, ждал лютого наказания. Бабка молча перелистывала свои четки, придумывала кары. Желтые огни мерцали по-татарски вслед, снегопад застил все на свете.
А дома ждала беда.
Глава 5
Беда спасла Кавалера от бабкиной мести. Посетила крепкий двор скучная дочка смерти - болезнь, Оспа Ивановна.
Сама мать Татьяна Васильевна в постели свечой горела, сына к себе не подпускала, в струпьях корявых по самые брови - на последнем издыхании просила бабку: красоту его сохрани, если он обезобразится, мне в могиле покоя не будет. Бабка прикрикивала на дочь без милости: Нашла о чем думать, дура, полдома в лежку лежат, сама в гроб глядит, а туда же, все об исчадье своем. На том свете за каждую оспинку воздадут жемчужинкой, а его краса - ему самому и людям пагубное зелье"