Альманах Российский колокол - Российский колокол, 2015. Спецвыпуск «Клуб публицистов премии им. Владимира Гиляровского»
– Наденька, я домой пойду: кушать уже пора.
– Ну и уходи! – рассердилась девочка.
Делать нечего. Чуть не плача, поплелась Варюшка восвояси несолоно хлебавши. Ну, к кому теперь подашься? Хотя… есть, правда, ещё одна подружка… Но к ней – нет! Ни за что на свете: жадина эта Римка, буржуйка!
Сегодня утром они вместе шагали в школу. Римма – круглощёкая толстушка, похожая на отъевшегося хомяка, в настоящей школьной форме, с кожаным портфелем в руке. А Варюшка – тощая, бледненькая, в каком-то хламье, с холщовой сумкой, как у побирушки… Римма держала кусище хлеба, жирно намазанный сливочным маслом, а сверху посыпанный сахаром. И не было никаких сил отвести заворожённый взгляд от этой вкуснятины.
«Вот сейчас… сейчас угостит…», – ожидала Варюшка.
Но хлеб неумолимо быстро исчезал.
– Рим, а Рим… Ну, Риммочка, дай хоть разок куснуть, а?
– Самой мало. Видишь? – слова еле выкарабкивались наружу из переполненного рта.
– Ну, Ри-и-ммочка… один только разочек!
– А… фиг тебе на постном масле! У, попрошайка! – ловко выпалила Римма, уже дожёвывая кусок и прицеливаясь к новому.
На пути у школьниц – дыра в заборе. Римма полезла первой. Портфель – вперёд, потом – сама, а рука с хлебом – позади, прямо перед самым Варюшкиным носом. Не понимая, что делает, Варюшка проворно отхватила добрую половину того, что ещё осталось в Римминой руке. Давясь, пыталась заглотить всё разом. Даже слёзы выступили от натуги.
Римма, тут же обнаружив пропажу, отвратительно завизжала:
– Варька, гадина! Воровка! – и, замахнувшись, ударила её по голове портфелем, да так, что у девочки в глазах замельтешили искры. И тогда Варюшка с перекошенным от боли и обиды ртом, набрав побольше воздуха в лёгкие, выкрикнула:
– А ты… а у тебя мамка сидит в тюряге… за кражу! И дед твой – буржуйское рыло! И бабка твоя – ворюга несчастная! Обворовала всю больницу. Тётка Лукерья сама сказывала. А ты… обжора ты толстопузая, вот кто!
– А?! – Римма чуть не задохнулась от возмущения. – А ты зато… – ноздри у неё раздулись, глаза страшно округлились, – а ты зато – голь перекатная! И ещё… – подыскивая самое гадкое, обидное словечко, дрожала в истерике, скорчив при этом омерзительную гримасу, и, словно плевок, бросила в Варюшкино лицо: – И… вшивая!
У, вшивая! Вот тебе, на – выкуси! – и показала перепачканный маслом и сахаром длинный розовый язык.
… Да, дорога к Римке отрезана навсегда. Варюшка до боли закусила губу и умчалась прочь, за сараи, где никто не помешает ей рыдать… одной. И не было в те минуты несчастнее человека, чем она, Варюшка.
Данилова тайна
Дед Данила знал, что доживает последние годочки: они уже давно перекатились за девяносто. И пришло ему как-то на ум: «А не рассказать ли своим о давнёшней моей тайне? Али унесть её с собой?»
В этом году случилось несчастье с его зятем, и младшая из детей, дочь Вера, уговорила отца переехать к ней в город. Дескать, вдвоём-то веселее, вернее, втроём, потому как неженатый её сын все выходные был дома после занятий в институте. Да и за самим стариком уже глаз да глаз нужен. Четверо его сыновей тоже один за другим перебрались в этот же город, но навещают отца редко: некогда, крутятся-вертятся, как белки в колесе.
Дед Данила был могучего телосложения: высокий, плотный, руки как лопаты, в трещинах от вечной работы с землёй. Но вот ноги стали слабоваты. Передвигаются они всё осторожнее, будто исследуют почву, как бы не промахнуться и не оступиться. В поблекших карих глазах не осталось былого задора, огня, стал затухать интерес к жизни.
Однако не скажешь, что он дряхлый старик. Всегда ухоженный, с аккуратно выбритыми щеками, подстриженными бровями. Седых волос осталось немного, лишь вокруг лысины на затылке. Только чуть отвисшая нижняя челюсть выдавала его возраст: будто уже недоставало сил держать её в узде.
Дед Данила стал чаще уединяться, даже притворялся, будто спит, чтобы его не тревожили попусту. Походит по квартире, как потерянный, с угла в угол, потопчется около аквариума, жалея золотых рыбёшек, закованных в неволю, да и вон на свежий воздух, чтоб ветерком продуло да мозги прочистило. Сидеть, как зверюге загнанному больше невмоготу. Того и гляди голова лопнет, душу наизнанку вывернет.
Эх, домой бы, в деревню родимую… Взяткино… Снег откидать от крылечка, поскрипеть катанками по дорожке к поленнице, прихватить охапку берёзовых дровишек, закинуть их в прожорливую печь, посидеть на кукурках возле неё да поглазеть, как она ловко управляется с берёзой, а та, пыхнув будто порох, заполняет теплом всю избу. Вот где думается легко да рассуждается здраво!
…А тайна Данилова была в том, что досталась ему от деда с бабкой заветная шкатулочка с дорогими камешками. И велено ему было не касаться их, кроме как в крайней нужде. Об этом даже супруга ни сном ни духом не ведала.
Сколько раз порывался он раскрыться перед Фёклой, женой своей, любушкой-голубушкой, сколько раз признание обжигало рот и готово было скатиться с языка, но, поразмыслив, заглатывал его снова и крепко-накрепко замыкал рот на замок. «Не время ишшо. Обойдёмся, не баре! Люди живут, а мы чо, хужее их будем? Пусть себе лежат побрякушки, есть-пить не просют. Сами – уж как поработаем, так и полопаем», – уговаривал себя не раз. И только как на фронт уйти, всё-таки насмелился Данила:
– Давай укладывай мальца да выходи в сенцы. Дело есть, – его слова прозвучали каким-то особым, чужим для неё голосом.
У Фёклы от нехорошего предчувствия похолодело в груди. В её глазах, серо-зелёных, глубоких, словно списанных с иконы, застыла растерянность и тревога. Как только Николка смежил глазёнки в люльке, она поспешно выскочила к Даниле.
– Чо случилось-то? – зашептала, дрожа всем телом.
– Тут тако дело, Феклуша… Как батьки-то с маткой не стало, дед с бабкой поручили мне на сохранение одну штуковину. Сама понимать должна: один я у их, как перст, остался. Передаю таперь тебе ту шкатулочку из рук в руки. Мало ли чо со мной может случиться…
Угадав по её некрасиво дёрнувшимся губам начало бабьего воя, он приглушённым голосом, но жёстко предупредил:
– Замолчь. Приняла моё слово, пусть оно в тебе и замрёт. Гляди, рот не распахивай почём зря.
Данила быстро, по-воровски, огляделся по сторонам, будто проверяя, нет ли рядом кого, осторожно развернул тряпицу и обнажил металлическую шкатулку искусной работы, приподнял, сняв с крошечного крючка, узорчатую крышку – и оттуда вырвалось сияние от дорогих украшений. Они точно загорелись от солнечного столбика, просочившегося сквозь щель на стене. Фёкла просто окаменела, едва не ослепнув: будто искрами больно брызнуло в глаза. По правде сказать, ей и не приводилось ещё ни разу видеть этакую диковину. Не смея к ней прикоснуться, она крепко зажала обеими руками рот и с трудом попыталась задушить в себе безудержный восторг вкупе с непонятным страхом. Наконец невольно выдохнула:
– Откудова это?
– Не твово ума дело, схорони и забудь! – и он стуканул кулачищем по воздуху, тем поставив в разговоре жирную точку.
Данила аккуратно опустил крышку, придавил её большой пятернёй, точно припечатал, замкнул на крючок, не спеша обернул шкатулку тряпицей и, словно просветлев лицом, торжественно вложил её в безвольные, будто неживые, руки жены. Неуклюже сграбастав Фёклу и крепко прижав к себе, прошептал мягко, совсем по-ранешному, породному:
– Прости ты меня, дурака, сорвался… А вещица ета деду дарёна была за каку-то велику службу. За каку – не сказывал. Просил сберечь её как памятку, – и, заглянув в ещё настороженные серо-зелёные глаза, с надеждой спросил: – Даёшь ли мне слово без особой нужды не расставаться с ей?
– Даю слово… сохраню, – словно оттаивая душой и телом, промолвила она.
… Вернулся Данила с фронта цел и невредим, ни одной царапины. Уберёг его Господь. Стали с Фёклой налаживать послевоенную жизнь. И как-то между делом напомнила о себе та самая шкатулочка с дорогими камешками.
– Ну, чо, жена, не порушила ли слово своё? – спросил он, улыбаясь, как бы шутя, уверенный, что так оно и есть. – Держи таперь ответ.
Фёкла вдруг с лица сменилась, побелела вся, дрогнули у неё губы, затряслись, но не разомкнуть их, не разодрать; попыталась силком выдавить из пересохшего горла:
– Дакя… я…
– Хватит мямлить, – вдруг вспылив, заиграл он желваками, – не ходи закавыками. Знашь, я этого не терплю. Говори напрямки, как есть.
Она упала в ноги мужу и, скуля словно побитая собачонка, вытягивала из себя по словечку, точно каждое весило по пуду:
– Прости ты меня, Данилушка, Христа ради… Запамятовала я совсем, куды упрятала твою вещицу. Убей, не помню. Когда вакуировали нас, в наводнение-то, ополоумела я, не знала, за чо схватиться… Искала потом долго, но… как в воду канула шкатулочка.
– Ах, так твою растак, чёртова ты кукла! Не уберегла родителеву память!
Ну что, пошумел-пошумел Данила, отошёл-таки сердцем, досадливо махнул рукой – да на том и унялся.