Ги де Мопасан - Иллюстрированные сочинения
Она подавила рвавшиеся из груди рыдания. Всякий раз, когда она чувствовала, что ресницы ее становятся влажными, она быстро вытирала глаза, вставала, начинала ходить по комнате, смотрела на парк, на ворон, совершавших в голубом небе над высокими деревьями медленный, черный полет.
Потом она подходила к зеркалу, окидывала себя пристальным взглядом, стирала след слезы, тронув уголок глаза пуховкой с рисовой пудрой, и смотрела на часы, стараясь угадать, где теперь Оливье.
Как всякую женщину, удрученную воображаемым или настоящим горем, ее тянуло к нему с безумной нежностью. Разве он для нее не дороже жизни, разве он для нее не все, все на свете, все, чем становится для нас с наступлением старости единственное существо, которое мы любим?
Вдруг она услышала вдали щелканье бича, подбежала к окну и увидела фаэтон, запряженный парой лошадей, крупной рысью бежавших мимо лужайки. Сидевший рядом с Аннетой Оливье увидел графиню и помахал ей платком, а она в ответ на его приветствие поманила его обеими руками. Затем спустилась вниз, с бьющимся сердцем, но уже счастливая, трепещущая от радости, что он так близко, что она может видеть его, разговаривать с ним.
Они встретились в прихожей, у двери в гостиную. В неудержимом порыве он раскрыл ей объятия, и голос его потеплел от искреннего волнения:
– Ах, бедная моя графиня, позвольте мне поцеловать вас!
Она закрыла глаза, склонилась, прижалась к нему, подставляя щеки, и, когда он коснулся их губами, шепнула ему на ухо:
– Люблю тебя.
Сжимая ее руки и не выпуская из своих, Оливье взглянул на нее.
– Какое у нас печальное личико! – сказал он. Она почувствовала, что силы оставляют ее.
– Да, и немножко бледненькое, но это ничего, – продолжал он.
– Ах, дорогой Друг, дорогой друг! – лепетала она, желая поблагодарить его и не находя других слов.
Он повернулся, ища глазами исчезнувшую Аннету, и неожидание промолвил:
– А странно видеть вашу дочь в трауре!
– Почему? – спросила графиня.
– Как почему? – воскликнул он с небывалым воодушевлением. – Да ведь это ваш портрет, который я написал, это мой портрет! Это вы, какою я встретил вас когда-то у герцогини! Помните, как вы прошли к двери под моим взглядом, точно фрегат под пушками форта? Черт побери! Когда теперь я увидел на станции эту малютку, – она стояла на перроне в глубоком трауре, в солнечном ореоле волос, – сердце у меня запрыгало. Я думал, что вот-вот заплачу. Я так хорошо знал вас, изучил вас лучше, чем кто-либо другой, я любил вас больше, чем кто-либо другой, я изобразил вас на полотне, и вот теперь я чуть не сошел с ума Я был уверен, что вы для того и послали на станцию ее одну, чтобы поразить меня. Боже, боже, как я был потрясен! Говорю вам: я чуть не сошел с ума!
Он крикнул:
– Аннета! Нане!
Голос девушки ответил со двора – там она кормила сахаром лошадей:
– Я здесь, здесь!
– Поди-ка сюда! Она прибежала.
– А ну, стань рядом с мамой!
Она послушалась, и он принялся сравнивать их, но сейчас он повторял: «Да, это поразительно, просто поразительно» уже машинально, неубежденно: теперь, стоя бок о бок, они не были похожи друг на друга так, как прежде, как перед отъездом из Парижа, – у девушки в этом черном платье появилось новое выражение, выражение лучезарной юности, а мать давно утратила ту яркость цвета волос и цвета лица, которою когда-то, при первой их встрече, ослепила и опьянила художника.
Затем Бертен и графиня вышли в гостиную. Он сиял.
– Ах, как хорошо, что я догадался приехать сюда! – сказал он, но тут же спохватился:
– То есть ваш муж подал мне эту мысль. Он поручил мне привезти вас в Париж. А знаете, что я хочу предложить вам? Конечно, не знаете! Так вот: я предлагаю вам остаться здесь. В такую жару Париж просто отвратителен, а деревня прелестна! Господи, как тут хорошо!
Наступающий вечер наполнял парк прохладой, шевелил ветки деревьев, а с земли начали подниматься невидимые испарения, заволакивавшие горизонт легкой, прозрачной дымкой. Три коровы, низко опустив головы, жадно щипали траву, а четыре павлина, громко хлопая крыльями, взлетели и уселись на кедр перед окнами дома – там они обычно спали. Издалека, со стороны деревни доносился собачий лай, в тихом воздухе сумерек слышалась перекличка человеческих голосов, отдельные слова, летевшие над равниной с одного поля на другое, слышались короткие гортанные крики, которыми подгоняют скот.
Художник стоял с непокрытой головой, глаза его блестели, он дышал полной грудью; отвечая на взгляд графини, он сказал:
– Вот оно, счастье!
Она подошла к нему ближе.
– Оно длится не вечно.
– Будем наслаждаться им, когда оно приходит.
– До сих пор вы не любили деревню, – с улыбкой заметила она.
– Я полюбил ее теперь, потому что здесь вы. Я не могу больше жить там, где вас нет. Когда человек молод, он может любить и в разлуке, – он может любить в письмах, в мыслях, в одном лишь пылком воображении, – быть может, он чувствует, что жизнь еще впереди, а быть может, и потому, что в таком возрасте страсть в нем гораздо сильнее, нежели потребности сердца, а вот в мои годы любовь становится привычкой больного, согревающим компрессом для души, у которой осталось только одно крыло и которая уже не так высоко витает в идеальном мире. В сердце уже нет восторга, у него одни лишь эгоистические требования. А кроме того, я прекрасно понимаю, что мне нельзя терять время, коль скоро я хочу насладиться тем, что у меня еще есть.
– Подумаешь, старик! – сказала она, беря его за руку.
– Ну конечно, конечно, старик! – подхватил он. – Все говорит об этом: волосы, характер, который меняется с годами, тоска, которая на меня находит. Черт побери! Вот что доселе было мне неведомо: тоска! Если бы в тридцать лет мне сказали, что придет пора, когда меня будет одолевать беспричинная тоска, что я стану нервным, недовольным всем на свете, я бы не поверил. И это – доказательство того, что мое сердце тоже состарилось.
Она ответила с глубокой уверенностью:
– О нет, мое сердце совсем молодо! Оно не изменилось. Быть может, оно даже помолодело. Когда-то ему было двадцать лет, а сейчас всего-навсего шестнадцать.
Долго разговаривали они, поддавшись настроению этого вечера, стоя у открытого окна совсем близко друг от друга, ближе, чем когда бы то ни было, в час нежности, такой же предзакатной, как и этот час дня.
– Кушать подано! – объявил вошедший слуга.
– Вы доложили моей дочери? – спросила графиня.
– Барышня в столовой.
Они сели ужинать втроем. Ставни были закрыты; два больших шестисвечных канделябра освещали лицо Аннеты, отчего казалось, что ее волосы посыпаны золотой пудрой. Бертен с улыбкой неотрывно смотрел на нее.
– Боже, как она хороша в черном! – говорил он. Любуясь дочерью, он обращался к матери, словно благодаря ее за то, что она дала ему это наслаждение Когда они вернулись в гостиную, луна уже стояла над деревьями парка. Их темная масса напоминала большой остров, а поля за ними казались морем, на которое спустился легкий туман, стлавшийся по равнине.
– Мама! Пойдем гулять, – предложила Аннета. Графиня согласилась.
– Я возьму Джулио.
– Хорошо, возьми, если хочешь.
Они вышли. Девушка бежала впереди, играя с собакой. Проходя по лугу, они услышали сопение коров; проснувшись и зачуяв своего врага, они подняли головы и посмотрели на него. Вдали луна обрызгивала ветви деревьев дождиком тонких лучей; омывая листву, они скользили до самой земли и растекались по дороге лужицами желтоватого сияния. Аннета и Джулио бегали, и при взгляде на них казалось, что в эту ясную ночь на сердце у них одинаков» радостно и легко, и восторг их находит себе выход в прыжках.
По прогалинам, куда лунные волны падали, как в колодец, девушка проносилась, словно видение, и художник подзывал ее, очарованный этим черным призраком с сияющим, светлым лицом. А стоило ей упорхнуть – и он, проходя там, где тень была гуще, снова сжимал руку графини и все искал ее губы, точно всякий раз при виде Аннеты оживало нетерпение его сердца.
Наконец они добрались до края равнины, откуда вдали едва виднелись разбросанные там и сям купы деревьев. Горизонт пропадал за молочно-белым туманом, затопившим поля; легкая тишина, живая тишина этого ясного и теплого простора была полна той неизъяснимой надежды, того смутного ожидания, которые придают такую прелесть летним ночам. Длинные, тонкие облачка высоко-высоко в небе, казалось, были сотканы из серебряной чешуи. Остановившись на несколько секунд, можно было услышать в печной тиши неясный, непрерывный шепот жизни, множество слабых звуков, гармония которых казалась сперва гармонией безмолвия.
На лугу кричала своим дважды повторяемым криком перепелка, и Джулио, наставив уши, крадучись, пошел на эти две нотки птичьей флейты. Аннета двинулась за ним, такая же легкая, как он, пригибаясь и затаив дыхание.
– Почему прекрасные мгновения проходят так быстро? – спросила графиня, оставшись наедине с художником. – Ничего мы не можем удержать, ничего не можем сохранить. Нам даже не хватает времени для того, чтобы насладиться счастливой минутой. Миг – и конец.