Ги де Мопасан - Иллюстрированные сочинения
– Ты поедешь встретить его, – сказала она дочери.
– А ты, мама, разве не поедешь?
– Нет, я буду ждать вас здесь.
– Почему? Это его огорчит.
– Я неважно себя чувствую.
– Ты же только что хотела идти пешком в Бервиль!
– Да, но после завтрака мне стало плохо.
– К тому времени пройдет.
– Нет, лучше я сейчас поднимусь к себе. Как только вы приедете, вели доложить мне.
– Хорошо, мамочка.
Приказав, чтобы к назначенному часу был подан фаэтон и приготовлена комната, графиня ушла к себе и заперлась.
До сих пор ее жизнь протекала почти без страданий; единственным осложнением была ее связь с Оливье, а единственной тревогой – забота о том, чтобы сохранить ее. Это ей удавалось; в этой борьбе она всегда побеждала. После того, как она согласилась на блестящий брак, но брак не по любви, после того, как она приняла любовь в виде дополнения к счастливому существованию, после того, как она пошла на преступную связь, – главным образом, по влечению сердца, но отчасти и из благоговения перед самим этим чувством, вознаграждавшим ее за пошлую засасывавшую рутину, – ее сердце, убаюканное успехами и комплиментами, требовательное сердце светской красавицы, для которой и существуют все земные радости, замкнулось, спряталось в том счастье, что подарил ей случай, и у нее оставалось одно желание: уберечь его от постоянно грозивших ему неожиданностей. С благосклонностью красивой женщины относилась она;«приятным событиям в своей жизни, и, не ища приключений, не мучаясь новыми стремлениями и жаждой неизведанного, но, будучи женщиной нежной, настойчивой и предусмотрительной, женщиной, умеющей довольствоваться настоящим и бессознательно боящейся завтрашнего дня, она умела осторожно, экономно, мудро наслаждаться тем, что посылала ей Судьба.
Но постепенно, так, что она сама не осмеливалась себе в этом признаться, в душу ее закрадывалась неясная тревога о том, что жизнь проходит, что старость близка. Эта мысль походила на слабый, но непрекращающийся зуд. Однако, прекрасно зная, что этот жизненный спуск бесконечен, что, раз начав спускаться, уже не остановишься никогда, подчиняясь инстинкту самосохранения, она заскользила в пропасть, закрыв глаза, чтобы не погубить свою мечту, чтобы избежать головокружения при виде бездны и отчаяния от сознания своего бессилия.
И так она жила, улыбаясь и словно гордясь тем, что долго сохраняла красоту, и, когда рядом с ней появилась Аннета со всей свежестью восемнадцатилетней девушки, она не только не страдала от такого соседства – напротив: она торжествовала, что она, с ее искусно поддерживаемой красотой зрелости, может быть предпочтена этой девочке, только расцветающей под светоносными лучами юности.
Она даже думала, что вступает в счастливую и спокойную полосу жизни, но смерть матери поразила ее в самое сердце. Ее охватило то глубокое отчаяние, которое не оставляет места ни для какой мысли о чем-либо другом. Безутешная скорбь завладела ею, и она с утра до вечера старалась припоминать малейшие черточки, характерные выражения покойной, как та выглядела в молодости, какие платья носила прежде, – дочь словно прятала на дне своей памяти те реликвии и собирала все те интимные, незначительные воспоминания исчезнувшего прошлого, которыми теперь будет питать свои скорбные думы. Потом, когда она дошла до такого отчаяния, что с ней поминутно случались нервные припадки и обмороки, все накопившееся горе денно и нощно выливалось у нее в слезах.
Как-то к ней в комнату вошла горничная и, открывая ставни и раздвигая занавески, спросила:
– Барыня! Как ваше здоровье? Чувствуя себя изнуренной и слабой от того, что столько плакала, она ответила:
– Ах, очень плохо! Право, я больше не могу. Держа поднос с чаем, служанка взглянула на свою хозяйку и, расстроенная ее бледностью, заметной даже на белизне постели, проговорила с искренним сочувствием:
– Правда ваша, барыня, вид у вас неважный. Надо бы вам позаботиться о себе.
Тон, которым это было сказано, точно иголкой, кольнул графиню в самое сердце, и, не успела девушка выйти, как она встала и подошла к большому зеркальному шкафу, чтобы посмотреть на себя.
При виде своего отражения она остолбенела – так напугали ее впалые щеки, красные глаза, все страшные перемены, совершившиеся за несколько дней страданий. Ее лицо, которое она так хорошо знала, которое она так часто рассматривала в разных зеркалах, все выражения, все милые гримаски которого она так тщательно изучила, цвет которого она уже столько раз подновляла, уничтожая легкие следы утомления, ее лицо, мелкие морщинки которого, заметные при ярком дневном свете, она скрывала, внезапно показалось ей лицом какой-то другой женщины, чужим лицом, искаженным, неизлечимо больным.
Чтобы лучше разглядеть себя, чтобы окончательно убедиться в том, что произошло нежданное несчастье, она подошла к зеркалу, коснулась его лбом, и растекшийся по стеклу пар от ее дыхания затуманил и почти изгладил бледный образ, с которого она не сводила глаз. Ей пришлось достать платок и протереть помутневшее стекло; дрожа от странного волнения, она занялась долгим и тщательным осмотром своего изменившегося лица. Легкими прикосновениями пальцев она расправила кожу щек, разгладила кожу на лбу, приподняла волосы, оттянула веки, чтобы разглядеть белки. Затем открыла рот и бросила внимательный взгляд на чуть потускневшие зубы, в которых сверкали золотые точки; синева десен и желтый оттенок кожи под глазами и на висках огорчили ее.
Она была так поглощена изучением своей разрушающейся красоты, что не услышала, как отворилась дверь, и вздрогнула, когда горничная сказала у нее за спиной:
– Барыня, вы забыли про чай.
Застигнутая врасплох, сконфуженная, смущенная, графиня обернулась, а служанка, угадывая ее мысль, заметила:
– Слишком много вы плакали, барыня, а для кожи хуже не придумаешь: слезы ведь ее сушат. Кровь-то в воду превращается.
– Да и годы берут свое, – грустно заметила графиня.
– Ох, что вы, барыня, вы же еще молодая! – воскликнула девушка. – Отдохнете с недельку – и все как рукой снимет. Только вот гулять надо, барыня, да стараться больше не плакать!
Одевшись, графиня спустилась в парк и впервые после смерти матери пошла в садик, где когда-то любила ухаживать за цветами и делать букеты, потом вышла к реке и до самого завтрака гуляла по берегу.
Садясь за стол против мужа и рядом с дочерью, она сказала, чтобы узнать, что думают они:
– Мне сегодня лучше. Должно быть, я уже не такая бледная.
– Ну нет, выглядишь ты еще очень неважно, – заметил граф.
Сердце ее сжалось, глаза увлажнились: ведь она уже привыкла лить слезы.
До самого вечера, и на другой день, и в последующие дни, думала ли она о матери, думала ли о себе самой, она все время чувствовала, что рыдания подступают к горлу и вот-вот прорвутся, но она не хотела, чтобы полились слезы, проводя на щеках морщины, и удерживала их, нечеловеческим усилием воли заставляла себя думать о вещах посторонних, овладевая своей мыслью, подчиняя ее себе, отвлекая ее от своего горя; она старалась утешиться, рассеяться, не думать больше о печальных предметах, чтобы вернуть себе здоровый цвет лица.
Главное, ей не хотелось возвращаться в Париж, не хотелось встречаться с Оливье Бертеном до тех пор, пока она не обретет свой прежний облик. Она очень похудела; понимая, что женщина в ее возрасте должна быть полной, чтобы сохранить свежесть, она старалась нагулять себе аппетит в полях и лесах и, хотя возвращалась домой усталая и не чувствуя голода, старалась есть много.
Графу хотелось вернуться в Париж, и он никак не мог понять ее упорство. Наконец, видя, что сопротивление ее непреодолимо, он объявил, что уезжает один и предоставляет графине переехать в город, когда ей заблагорассудится.
На следующий день она получила телеграмму, извещавшую о приезде Оливье.
Она так боялась его первого взгляда, что готова была бежать. Ей хотелось подождать еще недельку-другую. Уход за собой может в одну неделю совершенно изменить лицо – ведь даже молодые, здоровые женщины от самой ничтожной причины за день становятся неузнаваемыми. Но мысль о том, чтобы появиться перед Оливье среди бела дня, в открытом доле, под ярким августовским солнцем, рядом с юной Аннетой, до того встревожила ее, что она тут же решила не ездить на станцию ни в коем случае и ждать художника в полумраке гостиной.
Она поднялась к себе и задумалась. – Знойное дыхание лета время от времени колыхало занавески. Стрекотали кузнечики. Никогда еще не было ей так грустно. Это уже была не та великая, гнетущая скорбь, которая разрывала, которая терзала ей сердце, которая душила ее при виде бездыханного тела старенькой, горячо любимой мамы. Эта скорбь, которую она считала неисцелимой, спустя всего несколько дней превратилась в боль воспоминаний; теперь она чувствовала, что ее захлестнула широкая волна тоски; накатила она незаметно, но выплыть на поверхность уже не удастся.