Людмила Зубова - Языки современной поэзии
В строке Он мученическу кончину приях при субъекте аз стоит форма 3-го лица, отчуждающая субъект от его действия, а 1-е лицо при субъекте он (князь) дает представление о слитности рассказчика с персонажем, то есть о внутреннем переживании лирическим героем того события, которое произошло с героем сюжетным. Ирония, анахронизм как поэтический прием в изображении ситуации делают этот орнамент из архаизмов в точном и неточном грамматическом значении сильным поэтическим средством.
Подобное явление можно наблюдать и в таком стихотворении:
СОНЕТ В САМОЛЕТЕ
Отдельный страх, помноженный на сто.
Ревут турбины. Нежно пахнет рвота.
Бог знает что… Уж Он-то знает, чтó
набито ночью в бочку самолета.
Места заполнены, как карточки лото,
и каждый пассажир похож на что-то,
вернее, ни на что — без коверкота
все как начинка собственных пальто.
Яко пророк провидех и писах,
явились знамения в небесах.
Пока мы баиньки в вонючем полумраке,
летают боинги, как мусорные баки,
и облака грызутся, как собаки
на свалке, где кругом страх, страх, страх, страх[61].
В русский язык вошла форма писах — ‘я написал’ — в составе поговорки еже писах, писах из Евангелия. Приведем соответствующий фрагмент в переводе на современный язык: Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: «Иисус Назорей, Царь Иудейский» <…> Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», на что он говорил: «Я Царь Иудейский». Пилат отвечал: что я написал, то написал (Ио., 19, 19, 21–22).
В стихотворении «Сонет в самолете» аграмматизм формы писах — явление смыслообразующее: этот текст, как и предыдущий, принципиально анахроничен: небо представлено пространством небесных знамений и авиаполета, образы стихотворения подчеркнуто деромантизированы. Общая тема — десакрализация символа, которым стало чувство полета, скептицизм в изображении технического прогресса, деперсонализация ощущения, скептическая ревизия понятия страх божий. Все это делает формы 1-го лица в значении 3-го ироничными.
Конечно, для современного массового сознания значение грамматического лица представляется невыраженным в формах типа бых, бе, приях. Бывшее окончание 1-го лица -х(ъ) воспринимается как стилизующий архаичный аналог суффиксу глаголов прошедшего времени -л, не указывающему на лицо.
Но рассогласование форм грамматического лица становится у Лосева точкой концентрации смысла и тогда, когда это касается не архаических, а современных форм:
МЕСТОИМЕНИЯ
Предательство, которое в крови.
Предать себя, предать свой глаз и палец,
предательство распутников и пьяниц,
но от иного, Боже, сохрани.
Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной.
Душа живет под форточкой отдельно.
Под нами не обычная постель, но
тюфяк-тухляк, больничный перегной.
Чем я, больной, так неприятен мне,
так это тем, что он такой неряха:
на морде пятна супа, пятна страха
и пятна черт чего на простыне.
Еще толчками что-то в нас течет,
когда лежим с озябшими ногами,
и все, что мы за жизнь свою налгали,
теперь нам предъявляет длинный счет.
Но странно и свободно ты живешь
под форточкой, где ветка, снег и птица,
следя, как умирает эта ложь,
как больно ей и как она боится[62];
ПЕСНЯ
В лес пойду дрова рубить,
развлекусь немного.
Если некого любить,
люди любят Бога.
Ах, какая канитель —
любится, не любится.
Снег скрипит. Сверкает ель.
Что-то мне не рубится.
Это дерево губить
что-то неохота,
ветром по небу трубить —
вот по мне работа.
Он гудит себе гудит,
веточки качает.
На пенечке кто сидит?
Я сидит, скучает[63].
Подобное нарушение согласования, указывающее в стихотворении «Местоимения» на телесное развоплощение (рассогласование порождено парадоксом привычного «докторского „мы“»), а в стихотворении «Песня» на отстраненное восприятие себя, имеет основание во вполне нормативных языковых структурах с субстантивированным местоимением «я» (ср. выражения: авторское «я», поэт отстраняется от своего «я»).
Если лирическая коммуникация обычно предполагает отождествление читателя с автором, то в таких фрагментах текста, как я сидит, происходит обратное: автор отождествляет себя с читателем и говорит о себе почти так, как о себе говорят дети (Петя хочет домой)[64], родители (Мама тебе не разрешает), президент (Президент согласен). В таких родительских и начальственных высказываниях говорящий как будто хочет быть понятнее, пытается упростить ситуацию, присваивая себе потенциальную речь адресата. Конструкции типа я сидит, устраняя координацию подлежащего со сказуемым, утрируют этот способ коммуникации. Возможен и такой психологический импульс сочетания я сидит в этом тексте: сказуемое сидит по инерции повторяет форму сказуемого, которое имелось в вопросительном предложении.
Подобные сочетания хранят в себе также историческую память о структуре высказывания: в древнерусских текстах широко представлены этикетные формулы типа Я, Федька, челом бьет. Такое синтаксическое смешение 1-го и 3-го лица демонстрирует, как пишущий переключается с обозначения себя как субъекта речи на обозначение себя как объекта восприятия.
Наблюдаемое нарушение согласования в лице основано на философии отчуждения, деперсонализации современного человека. «Социальное отчуждение неизбежно перерастает в самоотчуждение, в поисках себя глубинного человек кажется все более чуждым самому себе» (Крепс, 1984: 200). У Лосева изображено отчуждение не только от своего я (в аграмматизме современной формы), но и от своей истории, и от своего языка (в аграмматизме архаизма). Косноязычие как вариант немоты — способ представить эти ощущения. В рамках современного языка такой прием очевиден, а при аграмматизме древних форм он либо не замечается, если читатель не знаком с историей языка, либо, если знаком, — часто принимается за ошибку, что не способствует пониманию текста.
В данном случае вполне возможен, как предполагает Михаил Безродный, и такой импульс к написанию стихотворений «Местоимения» и «Песня»:
Из тех же мемуаров [М. Ардова. — Л.З.]: «Как-то Борис Леонидович рассмешил Анну Андреевну и всех нас такой фразой: — Я знаю, я — нам не нужен».
(Безродный, 1996: 128)А Э. Скворцов обратил внимание на то, что литературным подтекстом стихотворения Лосева «Местоимения» может быть текст Заболоцкого:
Стихотворение Лосева отсылает к стихотворению Н. Заболоцкого «Метаморфозы», откуда последователь взял размер и отчасти тематику, полемически оттолкнувшись от первоисточника. Строки, которые откровенно пародируются в лосевском тексте, таковы: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь! / Лишь именем одним я называюсь, — / На самом деле то, что именуют мной, — / Не я один. Нас много. Я — живой».
(Скворцов, 2005: 170)Отражение языковой динамики всегда можно видеть в пограничных ситуациях, в неустойчивых точках системы — там, где в языке есть противоречия. Поэзия Лосева указывает на такие ситуации, создавая контексты с грамматической конфликтностью и грамматической неопределенностью:
Как ныне прощается с телом душа.
Проститься, знать, время настало.
Она — еще, право, куда хороша.
Оно — пожило и устало.
«Прощай, мой товарищ, мой верный нога,
проститься настало нам время.
И ты, ненадежный, но добрый слуга,
что сеял зазря свое семя.
И ты, мой язык, неразумный хазар,
умолкни навеки, окончен базар».
Обратим внимание на конфликтное столкновение форм грамматического рода во фразе Прощай, мой товарищ, мой верный нога и на формы, которые читаются одновременно как глаголы и как прилагательные в строке Оно — пожило и устало.
Стихотворение «Цитатник» травестирует «Песнь о Вещем Олеге» Пушкина[66], и отношение души с телом представлено у Лосева как отношение Олега с конем. Конь, которого Олег в стихотворении Пушкина называет мой верный слуга, — это метафорическая «нога» князя-всадника. У персонажа из текста Лосева и другие части тела становятся «слугами»: один слуга — нога, другой тот, что сеял зазря свое семя, третий — язык. Строка И ты, мой язык, неразумный хазар соотносится не только с летописным и пушкинским источником (ср.: отмстить неразумным хазарам)[67], но и с поговоркой язык мой — враг мой. Строки о языке ясно показывают, что речь идет уже не о князе Олеге, а о поэте. Совмещенная омонимия слова язык здесь очевидна. Утрата языка и представлена аграмматизмом, связанным с родом, но при этом грамматическая аномалия имеет множественную мотивацию во фразеологии и метафорическом строе текста. Добавим, что здесь, конечно, очень важно рифменное созвучие слуга — нога. Но слово слуга при обозначении лиц мужского пола может быть либо асемантичным, как в древнерусском языке (слуга моя верная), либо аграмматичным, как в современном (в склонении на -а слова мужского рода хоть и приняты нормой, но все же в некоторой степени представляют собой системную аномалию). В истории языка слово слуга меняло род с грамматического женского на мужской. Лосев переносит именно этот механизм грамматического изменения на рифму-метафору и в то же время на слово нога в его прямом значении.