Леонид Карасев - Гоголь в тексте
«Услаждение и назидательность»
(Рассказывание-слушание у Гоголя)
Дело, собственно, не только в Гоголе. Нечто подобное, если говорить о сравнении чтения или рассказывания с пищей, можно найти и у других авторов, например у Франсуа Рабле, который в самом начале своего романа уподобляет чтение книги разгрызанию собакой кости и высасыванию из нее мозга, а время написания книги сравнивает со временем, потраченным на еду и питье с целью поддержания телесных сил автора. Хотя речь у Рабле идет о чтении, то же самое можно отнести и к слушанью: разница здесь чисто «техническая».
И хотя в кулинарном или гастрономическом осмыслении чтения-рассказывания нет ничего уникального, важными могут быть те акценты и интенсивность, с которыми эта метафорика проявляется. В этом смысле случай Гоголя интересен тем, что та настойчивость и последовательность, с которой названная метафора реализуется в его сочинениях, в русской литературе аналогов не имеет. Особенно хорошо это видно в сборнике «Вечера на хуторе близ Диканьки», где буквально каждое начало рассказа или, вернее, начало рассказывания какой-либо истории сопровождается темой еды или напрямую с ней связывается.
Из предисловия к «Вечерам на хуторе близ Диканьки»: «Что это за вечера? И швырнул в свет какой-то пасичник!». Если есть «пасичник», то, как мог бы сказать один литературный персонаж, должен быть и мед. Слово и еда, таким образом, с самых первых строк «Вечеров» оказываются друг подле друга.
У рассказчика по имени Фома Григорьевич (дьяк местной церкви) балахон «съедобного» цвета («картофельный кисель»), а обувь и вовсе пахнет едой: сапоги свои Фома Григорьевич чистит не дегтем, а «самым лучшим смальцем, какого, думаю, с радостью иной мужик положил бы себе в кашу». Связкой рассказ-еда «Предисловие» и заканчивается: «Каких на свете нет кушаньев! Станешь есть – объядение, да и полно. Сладость неописанная!» И далее: «Приезжайте только, приезжайте поскорей; а накормим так, что будете рассказывать и встречному и поперечному»[119]. Иначе говоря, кормление рассказом здесь уже не только метафора, поскольку и сам рассказ, и угощение – самые настоящие.
Начало истории «Вечер накануне Ивана Купала» вообще обставлено как приглашение к трапезе: «Мы пододвинулись к столу, и он начал…», а первые слова самой истории напрямую связаны с едой: «Дед мой (царство ему небесное! чтоб ему на том свете елись одни только буханцы пшеничные да маковники в меду) умел чудно рассказывать. Бывало заведет речь – целый день не подвинулся бы с места, а все бы слушал». И тут же антитеза, выпад в сторону рассказа неправильного, выдержанный в том же смысловом ключе. Речь идет о некоем «балагуре», который как начнет врать «да еще и языком таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку да и из хаты» (слово «есть», разумеется, относится к «балагуру», но вставший между ними «язык» перетягивает часть значения на себя и оттого обретает некоторую двусмысленность: язык как орудие говорения и поедания).
Тот же смысл присутствует и в начале «Пропавшей грамоты», где слушатели просят Фому Григорьевича рассказать какую-нибудь страшную сказку. Тот соглашается, но с условием: «…заране прошу вас, господа, не сбивайте с толку, а то такой кисель выйдет, что совестно будет и в рот взять». Тема кормления словами, пищей условной, таким образом, возникает уже с самого начала, а «кисель» напоминает нам об одежде рассказчика из «Предисловия», у которого был «балахон цвета картофельного киселя».
Предисловие ко второй книжке «Вечеров». Книга (то есть заключенные в ней рассказы) и еда вновь оказываются рядом друг с другом: «Вот вам и другая книжка, а лучше сказать, последняя! (…) Вы, любезные читатели, верно, думаете, что я прикидываюсь только стариком. Куда тут прикидываться, когда во рту совсем зубов нет! Теперь, если что мягкое попадется, то буду как-нибудь жевать, а твердое – то ни за что не откушу. Так вот вам опять книжка!»
В «Сорочинской ярмарке» и «Страшной мести» в начале повествования нет рассказчика, однако сами истории начинаются с описаний, которые с едой непосредственно связаны. В «Сорочинской ярмарке» это сама ярмарка, полная всякого провианта и столовой посуды, а в «Страшной мести» – свадьба с положенным для нее угощением: «В старину любили хорошенько поесть, еще лучше попить…». В «Пропавшей грамоте» описание ярмарки – теперь уже конотопской – также связано с едой: «Между тем в ятках начало мало-помалу шевелиться (…) и запах горячих сластен понесся по всему табору».
Из общего числа собранных в «Вечерах» историй осталось две, и в обеих связка еды и рассказа оказывается на своем месте. В самом начале повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» появляется вполне съедобная фамилия рассказчика: «С этой историей случилась история: нам рассказывал ее приезжавший из Гадяча Степан Иванович Курочка». А затем происходит и вполне реальное слияние рассказа и еды. История про Шпоньку и его тетушку была записана в тетрадку, и вот однажды, как сообщает автор, заметил он, что жена его «пирожки печет на какой-то бумаге. Пирожки она, любезные читатели, удивительно хорошо печет; лучших пирожков вы нигде не будете есть. Посмотрел как-то на сподку пирожка, смотрю: писанные слова. Как будто сердце у меня знало, прихожу к столику – тетрадки и половины нет! Остальные листки все растаскали на пироги». Для Гоголя, если для него это важно, повтор слова – не проблема: так являются против пяти упоминаний пирожков – пять же упоминаний писательства (шестое относится к «читателям», то есть тематически все к тому же). И все это – в нескольких строчках, буквально одно на другом.
Пирожки на бумаге напрямую отсылают нас к «Предисловию», где рассказчик уже самого начала восклицает: «Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее». В истории про Шпоньку пирожки в бумагу не заворачивались, а на нее выкладывались. Однако схожесть – и смысловая, и фактическая – налицо, с той лишь разницей, что в одном случае слова на бумаге были печатные, а в другом – от руки написанные. Что же касается мотива рассказывания-писания как кормления чем-то вкусным, то он, как уже отмечалось ранее, в «Предисловии» совершенно очевиден. В этом смысле, когда пасечник (то есть рассказчик-писатель) пишет о том, что уже не придумает, «что бы такое бы завернуть» в бумагу, это «что бы такое» может оказаться и пирожком, и куском сала.
Наконец, последняя история гоголевского сборника – быль «Заколдованное место». Опять-таки в самом ее начале говорится про то, как дед Максим любит слушать разные истории. Рассказать есть кому: «…чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать – только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки». Связь между едой, рассказыванием и слушанием, как видим, и в этом случае вполне очевидна.
Если же пойти дальше и попытаться увидеть какие-то культурные параллели, то нам придется более внимательно приглядеться к той пище, которая так крепко связалась у Гоголя с говорением и рассказывани ем. Так мы выходим к теме «сладкой еды» со всеми заложенными в ней смыслами.
В первом предисловии к гоголевскому сборнику перечислены предлагаемые будущим слушателям угощения: дыня, мед, пироги, грушевый квас, варенуха с изюмом, путря с молоком. Насчет «путри» не знаю, но все остальные блюда – точно сладкие. Особо описаны пироги («Что за пироги, если бы вы только знали: сахар, совершенный сахар!») и мед, лучше которого не сыскать на других хуторах («Как внесешь сот – дух пойдет по всей комнате, вообразить нельзя какой: чист, как слеза или хрусталь дорогой»). Заканчиваются же эти описания фразой, указывающей в ту же «сладкую» сторону: «Боже ты мой, каких на свете нет кушаньев! (…) Сладость неописанная!» (то есть то, что снова отсылает нас к письму или рассказу).
От сладкой еды – к поэзии. Мед – эмблема, апогей сладости вкушаемой и обоняемой – напоминает о традиционной метафоре «поэтического меда» или «меда поэзии». В этом смысле выбор фигуры «пасичника» в качестве рассказчика оказывается вполне органичным. Оттого, возможно, Фома Григорьевич желает своему деду, умевшему «чудно рассказывать», чтобы ему елись «буханцы пшеничные и маковники в меду», а описание Контопской ярмарки начинается с запаха «горячих сластен» (да и дважды упоминавшийся в связи с темой рассказа, говорения «кисель» также относится к разряду сладкого).
Беседа как удовольствие и сладость. Как говорит пасечник в предисловии к «Вечерам»: «Я всегда люблю приличные разговоры; чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была» – словосочетание, отсылающее нас к книге Рабле, да и вообще к эпохе, где принцип «Поучая, развлекай; развлекая, поучай» был одним из наиболее популярных. У Рабле зачастую одно от другого неотличимо, например, как в уже приводившемся случае с собакой, названной «философским животным». Собака разгрызает кость, чтобы добыть капельку мозга, поскольку эта капелька «вкуснее (dйlicieux) многих других». Н. Любимов в своем переводе употребил слово «слаще» и, если следовать природе вещей, был прав. Сок, высасываемый из костей, действительно имеет сладковатый вкус.