Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Речь идет о подходе, который предполагает высокую степень уважения к тому, что есть, что остается пребывающим (теперь в этом случае принято говорить об «инварианте») в человеческом бытии и постигается не в меру нашей способности того, как оно поддается нашей переработке, нашему «перекомбинированию», не говоря уже о воссоздании по новой «идеальной», модели (она же – утопия)…
Этот подход и является реалистическим в самом широком смысле, восходя к «мимесису» Аристотеля, если понимать под ним подражание космосу… Этот смысл понятия «реализм» изначально противостоял – и противостоит! – плоско-позитивистскому толкованию, для которого реальным является только то, что мы можем пощупать, попробовать на вкус, зафиксировать как «эмпирический факт»… Такой реализм неизменно противился суетливому и тщеславном устремлению перекраивать реальность (саму реальность, то есть, если иметь в виду собственно человеческую реальность, условия возможности существования человека как человека), торопясь навязать ей очередную скороспелую «схему», «безумную идею» и пр. <…> Этот реализм одинаково присущ и реалистическому направлению в литературе и искусстве ХХ века, и соответствующему направлению в литературоведении и теории литературы. Однако нельзя не видеть и того, что в наш век этот – подлинный, а не плоско-позитивистский, и превращенный в лубочную картинку – реализм был самым серьезным образом потеснен литературно-художественными (и, соответственно, теоретическими) направлениями, которые, апеллируя к «современной науке», противопоставляли реальности сущей и пребывающей реальность конструируемую и «построяемую»[738].
Главные представители «классического» реализма в позднесоветской прозе – «деревенщики» тоже были склонны понимать реализм как мировоззрение и своеобразную художественную оптику, позволявшую «воспроизводить» мир с минимальными искажениями, неизбежными в текстах с высокой долей «литературности». Никто из них не пытался теоретизировать по поводу реализма, и в их публицистике примечательно преобладали определения объекта споров либо «от противного» (это не примитивное жизнеподобное искусство, это не натурализм, это не бытописательство и т. п.), либо – «в самом широком смысле». Предельно широкую дефиницию реализма в интервью с португальским писателем Марио Вентурой давал С. Залыгин. Аккуратно следуя штампам советской публицистики, он делал реализм вариантом логоцентризма, оттесняя вопрос о поэтике, в которую облекается логоцентристское мироощущение, на второй план:
…реализм нашего времени – это прежде всего подлинная необходимость той идеи, которую раскрывает писатель, четкость его гражданской позиции, социального взгляда и мышления. Средства же художнические могут быть разные[739].
Не смущаясь тавтологичностью подобного определения, можно сказать, что для Залыгина и многих его коллег по «деревенской» школе в реализме первичной была «реалистическая» установка по отношению к действительности. Наличие «антиутопических» смыслов в трактовке Залыгиным реализма тоже принципиально. Другое дело, что обнаруживал их писатель, выстраивая головокружительные риторические конструкции, которые позволяли ему сказать желаемое, но не впасть в крамолу. Например, в речи Залыгина на VIII съезде советских писателей (1986) критика капитализма за недостаток реализма, выражение почтения к русской классике – «неприступному острову в море антиреализма»[740] и рассуждения о природе, в которой много «социализма» и «реализма», в конечном итоге трансформировались в доказательства научно-экономической несостоятельности проекта переброски северных рек, совершенно «нереалистического» по своей сути. Залыгин часто допускал намеренную и концептуально важную для него неточность, взаимно заменяя слова «реальный» и «реалистический» и освобождая понятие «реализм» от напрашивающихся ассоциаций исключительно с «художественным методом»:
…возможности нашего дальнейшего существования на земле – это возможности реалистического мышления и действенной практики, и вот уже реализм перестает быть только «течением» или «направлением» искусства, а становится единственно возможным средством обеспечения будущего. Ведь именно недостаток реализма – в оценке положения человечества в этом мире, в оценке всех явлений цивилизации – привел нас к нынешнему, крайне опасному для человека и человечества положению.
Фантазией, изыском и модерном, сюрреализмом и даже неореализмом тут дела не решишь – если кто и поможет, так только старый, добрый классический реализм. А ведь он-то сейчас и находится в наибольшем дефиците.
Мир может быть разрушен, потому что он реален, что реальны средства, ядерные и иные, его уничтожения. Значит, и спасен он может быть только средствами реальными и реалистическими[741].
Еще одним достоинством реалистического типа образности критики национально-консервативного толка считали ее «натуральность», «родственность» явлениям естественно-природного порядка. У «деревенщиков» эта идея также нашла горячий отклик. Через параллели с природными закономерностями В. Солоухин раскрывал суть классики и современного искусства. Абстракционизм и натурализм, пояснял он, следуют законам уничтожения или омертвения материи в самом прямом, естественнонаучном, физическом смысле. Они знаменуют собой
две критические точки, на которых кончается жизнь: точку замерзания и точку кипения, когда предмет либо окаменевает, либо испаряется, теряя форму. <…>
Истинная, теплая, полнокровная, живая жизнь (ей соответствует классика. – А.Р.) находится не в точке замерзания и не в точке кипения, но где-то посередине шкалы[742].
Если под литературностью понимать «сделанность», «технологичность», то выходило, что реалистические принципы «не-литературны», «органичны». Соответственно национальная литературная традиция, воплотившаяся в русской классике и ею завещанная современности, реконструировалась в аспекте «содержания», «нравственного посыла» – важно что, а не как. Выступая в дискуссии «Классика и мы», М. Лобанов доказывал:
…русская литература, поглощенная прежде всего тем, ч т о сказать, а не к а к (разрядка в тексте стенограммы. – А.Р.) сказать, и дала образцы непревзойденного искусства. После русской литературы девятнадцатого века с ее внутренним содержанием <…> изжила себя всякая литературность…[743]
Мысль об «органичности» реалистического письма особенно занимала «деревенщиков», у которых «естественность» еще со второй половины 1960-х стала маркером художественной манеры и поведения. Причем наиболее последовательно «органичность» основой характерологии создаваемых героев и чертой поэтики стремился сделать С. Залыгин, самый «умозрительный» среди «деревенщиков». В рецензиях, которые «деревенщики» писали друг на друга, Залыгин определял близких (не по манере, но по установке) авторов минимумом «литературности». В посвященной В. Белову статье он утверждал:
В литературе почти всегда существует мера литературности – для одного писателя она больше, для другого меньше. Для Белова она сводится к минимуму, эта литературность. Он больше занят наблюдением над жизнью своего героя и мыслью о нем, чем поиском новых форм литературы и своего собственного письма, чем поиском сюжета, захватывающих и завлекающих сцен, новых приемов литературной техники[744].
По Залыгину, литературность – яркий признак современного письма, однако современный язык еще не обладает «силой и способностью выражать непреходящие национальные черты»[745]: опыт национальной жизни медленно и постепенно седементируется в традиционных языковых формах, которые «сливаются» с реальностью и со временем начинают работать на ее «узнавание», а не «остранение». Если формалисты понимали художественный язык как «прием», «набор отклонений от нормы, разновидность лингвистического насилия»[746], то Залыгин пропагандировал своеобразный антиформализм, согласно которому словесная реальность не может и не должна быть самореференциальной, а художественный язык реализма потому и художествен, что не допускает насилия над бытием. «Реализм» и «реальность» становились как бы эквивалентными друг другу. Поэтому о другом близком ему прозаике, В. Астафьеве, Залыгин замечал, что тот «переводит» реальную жизнь в реалистическую литературу[747]. Такой «перевод» становится возможен и творчески продуктивен именно в силу совпадения «естественного» языка и «естественной» реальности. Для Астафьева, писал Залыгин, жизнь «безусловно реальна, а литература в той же самой мере – реалистична»[748]: