KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Самарий Великовский - В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков

Самарий Великовский - В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Самарий Великовский, "В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Подвластно ль выраженью невыразимое?

Стефан Малларме

Конечно, французские лирики – «культурократы» сере дины XIX в. не первыми надумали причислить себя к изб ранному кругу жрецов. Они лишь довели до предельной завершенности тянущуюся во Франции еще от Ронсара и поз же особенно любезную сердцу Гюго («Слово есть Глагол, а Глагол есть Бог»)[36] мысль о своем исключительном – пророческом и наставническом – предназначении в миру.

С двумя только немаловажными поправками.

Первая из них восходит к учению Бодлера о «сверхприродности» плодов работы поэта – не столько боговдохновенного певца-пророка во власти наития, сколько богоравно искусного мастера. В русле такого понимания уже само письмо, а не просто высказываемый смысл, получает наказ обернуться своего рода метафизическим приключением духа. И вся деятельность стихотворцев в разгар здравомыслящей просвещенной цивилизации заново обретает «орфическую» цель, выдвигавшуюся ими перед собой разве что в древности, но с тех пор вроде бы отпавшую: соперничать с чародейством, а то и быть им, устраивая «празднества мозга» для «природных существ, изгнанных в пределы несовершенного и жаждущих причаститься безотлагательно, на самой здешней земле, блаженств возвращенного рая». Даже и в том случае, если все это только метафорические уподобления – хотя знакомство с бодлеровской мыслью не позволяет исключить и прямого, буквального истолкования приведенных слов, – высказывание само по себе (как и другое, уже упоминавшееся: «…в Глаголе есть нечто священное») выдает строй сознания, где место веры занимает культура.

Другая, собственно маллармеанская поправка к пророчески-жреческим самоувенчаниям прежних лириков вытекала из решительной безрелигиозности Малларме. Суть шага, сделанного им вслед за Бодлером, во внешне головоломном, потребовавшем долголетних философических дум, но, если вникнуть как следует, не слишком хитром умозаключении: коль скоро угас божественный светоч – источник всех на свете смыслов, отныне очаг их есть полое зияние, везде и всегда присутствующее отсутствие бытийной непреложности в россыпи случайных вещей. После «смерти Бога», переставшей быть секретом для Малларме[37] с единоверцами-«культурократами» задолго до того, как ее возвестил Ницше, «свято место» – пусто. Только пустота эта наде лена при их жреческом самосознании всеми достоинствами святыни: там, в противовес всему омерзительно здешнему, неподлинному, бренному, всегда царит светоносная про зрачность, зиждительная вечность. Или прямее: Абсолют, тождественный Ничто в силу своей полнейшей инакости сравнительно с жизнью. Дабы явить в искуснейших кружевных письменах мерцающие отсветы этой бытийной тайны, без малейших скидок причисленной Малларме к разряду иерати ческих ценностей, он мечтал сочинить некую, с прописной буквы, Книгу – что-то вроде книги всех книг, где бы содержалось исчерпывающее «орфическое объяснение Земли». И тем сподобиться благодати, какой христианин ждет от откровений.

Загвоздка заключалась, однако, в вопросе: как же во исполнение возложенного на себя обмирщенно-сакрального долга оплотнить в ткани слов, налитых тяжестью предметных значений, столь неподатливую распредмеченность «Ничто, которое есть истина»? С усердной «долготерпеливостью алхимика» и нерушимой верой, будто «все на свете существует для того, чтобы обрести себя в Книге», Малларме чуть ли не всю свою взрослую жизнь бился над этой квадратурой круга.

«Неслыханная чисто та» и окрыленное совершенство чудо-Книги Малларме, так и не продвинувшейся дальше на бросков, предполагали самое решительное устранение из заготовок к ней всего телесно приземленного, весомоотмирного, заподозренного в преходящей случайности, будь то житейские будни, те кущая история, да и по просту те биографические обстоятельства, какими так или иначе вскармливается лирическая исповедь. Нельзя сказать, что бы догадки об устрашающей бесплодности такого бесплотного, чурающегося живой жизни целомудрия не тревожили при этом Малларме. Напротив, судя по смеси восторга и «ужаса перед девственностью» («Иродиада»), эти опасения осаждали его порой не менее навязчиво, чем чувственные грезы, излитые им в «Послеполуденном отдыхе фавна». Манившее Малларме бестелесное Ничто идеала одновременно и пугало своим умозрительным холодом. Добытчик алхимического камня всякой тварности, он был обречен пребывать поочередно, а зачастую и одновременно в плену противоположных, но равно мучительных душевных состояний: тошнотворно больничной жизненной маеты («Окна»), откуда он рвется в разреженные небесные выси («Звонарь»), а с другой стороны – своей «одержимости Лазурью» («Лазурь»). Но обескровленная им до синевы белоснежного льда Лазурь, в свою очередь, леденит своего заложника, исторгая у него жалобы на пытку смертельного бессилия.

Стефан Малларме. Рисунок Пабло Пикассо

Могучий, девственный, в красе извивных линий,
Безумием крыла ужель не разорвет
Он озеро мечты, где скрыл узорный иней
Полетов скованных прозрачно-синий лед.

И Лебедь прежних дней, в порыве гордой муки,
Он знает, что ему не взвиться, не запеть:
Не создал в песне он страны, чтоб улететь,
Когда придет зима в сиянье белой скуки.

Он шеей отряхнет смертельное бессилье,
Которым вольного теперь неволит даль,
Но не позор земли, что приморозил крылья.

Он скован белизной земного одеянья
И стынет в гордых снах ненужного изгнанья,
Окутанный в надменную печаль.

«Лебедь». Перевод М. Волошина[38]

Подхлестываемая брезгливой неприязнью к окружающему погоня за миражом лучезарного отсутствия, в котором мнился корень всего налично присутствующего, заставляла бестрепетный в своих озадачивающих крайностях ум Малларме продвигаться все дальше и дальше к заключению, что искомой незамутненностью обладает, пожалуй, разве что молчание белого листа бумаги как самое подобающее подразумевание безымянных несказанностей. Но, прежде чем перед Малларме замаячил столь безутешный тупик, этот «виртуоз на поприще чистоты» (П. Валери) снова и снова усложнял хитроумные словесные силки, которыми он тщился ловить неизменно ускользавший призрак.

Поначалу свою тоску среди земного тлена по лазури осенних небес он высказывал изысканно, но достаточно прямо.

Прекрасна, как цветы, в истоме сонной лени,
Извечная лазурь иронией своей
Поэта тяготит, клянущего свой гений
В пустыне мертвенной унынья и скорбей.

Бреду, закрыв глаза, но чувствую повсюду:
Взор укоряющий разит меня в упор
До пустоты души. Куда бежать отсюда?
Какой дерюгой тьмы завесить этот взор?

Всплыви, густой туман! рассыпь свой пепел синий,
Свои лохмотья свесь с подоблачных высот,
Подобных осенью чернеющей трясине!
Воздвигни над землей глухой безмолвный свод!

Любезная печаль, всплыви из глубей Леты,
Всю тину собери, камыш и ряску дай,
Чтоб в облаках заткнуть лазурные просветы,
Пробитые насквозь крылами птичьих стай!

Еще! И черный дым в просторе пусть клубится,
Из труб взмывая ввысь, густеет едкий чад,
Пусть мрачной копоти плавучая темница
Затмит последний луч и гаснущий закат!
……………………………………………………
Все тщетно! Слышится лазури голос медный,
Гудит колоколов далекий гулкий бой,
В душе рождает страх его напев победный,
И благовест парит над миром голубой!

Над мукой он мечом вознесся неизбежным,
Клубится синей мглой, полоской давних бурь.
Куда еще бежать в отчаянье мятежном?
Преследует меня лазурь! лазурь! лазурь!

«Лазурь». Перевод А. Ревича

На следующей ступени – переход к ней потребовал почти десятилетних обдумываний, прикидок – Малларме, избавляя слова от начиненности той самой действительностью, над которой он хотел бы с их помощью воспарить, свою тягу в запредельно бытийственное без примеси бытия скорее намекающе подсказывал, внушал кружными путями. И для этого разработал приемы «запечатлевать не самую вещь, а производимые ею впечатления» – сочетать сопутствующие всякому прямому называнию слуховые, осязательные, вкусовые и прочие добавочные отзвуки в нашем бессознательном. Иной раз это давало своего рода парафразы-загадки:

Слукавь, и если вслед за мною
В блаженство окунешься вдруг,
Крыло мое любой ценою
Не выпускай из милых рук.

Прохлада пленных дуновений
Опять витает над тобой,
И что ни взмах, то дерзновенней
Раздвинут сумрак голубой.

То опускаясь, то взлетая,
Весь мир, как поцелуй, дрожит, –
Не разгораясь и не тая,
Он сам себе принадлежит.

Задумайся о счастье кратком,
Когда, таимый ото всех,
По сомкнутым сбегает складкам
От края губ твой робкий смех.

На землю розовое лето
Закатным скипетром легло, –
Так в тихом пламени браслета
Недвижно белое крыло.

«Еще один веер». Перевод Р. Дубровкина

«Дрожащее испарение в словесной игре» материальных предметов, развеществление их до прозрачной и призрачной невесомости «чистых понятий» обеспечивалось прежде всего прихотливым до витиеватости синтаксисом Малларме. За путанные петли придаточных предложений и причастных оборотов, пропуски-стяжения, ломкие перебивки, вставные оговорки, возвратные ходы тут изобилуют, как бы вышибая слова из их обычных смысловых гнезд и тем донельзя остраннивая.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*