Лорин Слейтер - Открыть ящик Скиннера
«Наша политика должна видеть цель в том, чтобы употребление наркотиков и аддикция стали маргинальным явлением. Америке следует стремиться к тому, чтобы дать каждому гражданину шанс развивать свои таланты», — пишет Клебер.
— Когда мы передаем детям достойное наследие и прививаем взгляды, придающие нужную форму культуре, мы тем самым уменьшаем вероятность психопатологии, — говорит Александер.
Сутью того, к чему следует стремиться, является достоинство, и в этом согласны оба ученых.
Хотелось бы мне найти слова для однозначного финала этой главы, но там, где дело касается наркотиков, все оказывается зыбким, как дымок от трубки с опием. Согласно одним данным, Эмма Лоури, поскольку она принимала опиоиды как обезболивающее, а не ради удовольствия, не должна была стать наркоманкой — но ведь она ею стала! По мнению других исследователей, мой муж, имеющий постоянный доступ к наркотикам, должен страдать от аддикции — но этого не происходит. Клебер утверждает, что рост аддикции связан с увеличением доступности, и может подтвердить это цифрами; Александер возражает: будь это так, цивилизации, выращивающие мак, были бы цивилизациями наркоманов, а это не так. Кто знает, каковы факты на самом деле…
В конце концов я решаю проверить все на себе. Размер выборки: одна я. Гипотеза исследования: никакой. Я живу то ли в клетке, то ли в загоне — не уверена, где именно. У меня большой дом, хорошая жизнь, множество близких друзей, но я выросла в рыночном обществе, такая же неприкаянная в этом новом тысячелетии, как и все: у меня нет религии, нет большой семьи. Вот что я решаю сделать: я беру у мужа таблетки гидроморфона. Я буду принимать их пятьдесят семь дней, как крысы Александера, и посмотрю, что получится, когда я попытаюсь от них отказаться.
Я проглатываю две, потом еще три. Ясное дело, начинается кайф. Я чувствую себя счастливой. Воздух мягок как шелк, а чайка над автостоянкой — самая красивая птица на свете: белая как сахар крылатая мечта.
Проходит три, потом четыре дня. Я себя прекрасно чувствую. Проходят недели регулярного приема опиоидов, когда я по ночам мечтаю дотянуться до луны и думаю о всяких глупых и милых вещах. Я постоянно наблюдаю за собой. Жду ли я с нетерпением очередного приема таблеток? Возникла ли у меня тяга? Я высматриваю ее признаки, как во время беременности пыталась заметить, не начинаются ли у меня судороги, которые могут привести к выкидышу: что-то такое есть? Боже мой, действительно ли я почувствовала?.. Однако тогда ничего ужасного не случилось, не случается и теперь. Правда, у меня начинает болеть желудок. Морфий для меня — как не слишком диетический десерт, который приятно есть, но после которого остается тяжесть в животе — в целом ничего особенного. Мне было бы приятнее поужинать в дружеской компании, чем сентиментальничать по поводу чайки. После четырнадцати дней, когда я резко прекращаю свою затею, я чувствую себя немного не в себе, и у меня заложен нос — но у моей дочки грипп, и я могла заразиться.
Этот эксперимент показал следующее (на выбор читателя):
(а) Нет ничего неотразимо привлекательного в морфии, а физиологические тяготы ломки преувеличены.
(б) Как сказал бы Клебер, у меня нет дефектного гена, который увеличил бы мою подверженность аддикции.
(в) Поскольку я не перешла на уколы, которые сильнее стимулируют срединный пучок переднего мозга, я вообще ничем не рисковала.
(г) Я все-таки живу в загоне, а не в клетке.
(д) Никто ничего не знает.
Выберите любой из вариантов — или никакой. Сама я действительно не знаю, да и устала. Мои кортикальные центры удовольствия увлекут меня прочь от разрешения загадки задолго до того, как я достигну понимания; я должна буду вернуться к своей обычной жизни, в которой моему мужу периодически требуются обезболивающие, а дом — теплый и знакомый, хоть слева у него и протекает крыша, и по нему бродит моя дочка, а снег за окном похож на кружево. Мой мир несовершенен, но для меня достаточно хорош, пусть я и оказываюсь в лабиринте между Клебером и Александером.
Дело кончилось тем, что мне захотелось посмотреть на «крысиный парк». Мне хочется полежать в загоне, ощутить его просторность, уловить острый запах кедровых стружек, хрустящих под пальцами. Мне хочется почувствовать себя в пространстве и времени, когда я была такой же честной, как индейцы до ассимиляции, когда на земле оставались отпечатки моих рук, а пшеничные колосья росли, потому что я обработала эту землю.
Вот я и отправляюсь в Ванкувер. Александер сохранил дощатые расписные стенки, на которых изображены сосны, достающие до небес. По этому небу плывут белые и розоватые облака, а река журчит на перекатах, устремляясь к невидимому морю. Только представьте, что вы живете в подобном месте — или его человеческом эквиваленте: где-то вроде вечной Калифорнии, где никогда ничего не выходит из строя, где всегда достаточно еды, где нет хищников, а пахнет сладко, как в буфете вашей прабабушки. Александер называет «крысиный парк» нормальной средой обитания.
— Мы думаем, — говорит он, — что нормальная среда обитания, обеспеченная этой колонии крыс, позволила им вести настолько удовлетворяющий все видоспецифические потребности образ жизни, что морфин оказался не нужен.
Однако когда вы видите сохранившееся оборудование эксперимента, расписное дерево, серебристую реку в зеленых берегах, когда думаете об изобилии пищи, о доступном в любой момент игровом материале, на ум приходит вовсе не «нормальная среда обитания». На ум приходит «совершенная среда обитания», которая, я уверена, не существует в нашем мире за пределами лаборатории. Здесь-то и скрыт один из основных методологических просчетов Александера. Он создал рай и — что неудивительно — обнаружил, что в нем все счастливы. Но где такой рай на земле? Разве «крысиный парк» отражает «реальную жизнь»? Не подтверждает ли эксперимент Александера, что избегнуть аддикции возможно лишь в мифическом мире, который никогда не существовал, не существует и не будет существовать для нас с нашими дефектными генами и мегаполисами?
Если хорошо присмотреться, Александер — человек, которому не везло в любви, который дважды разводился и только теперь, в шестьдесят с лишним лет, создал семью в третий раз, — романтик. Он верит в то, что «крысиный парк» возможен в нашем мире, что мы способны создать культуру, основанную на доброжелательном взаимообмене. Кто знает, может быть, он и прав. Романтический взгляд на мир, согласно которому мы способны к самоактуализации[39], если только получим шанс, — не менее влиятельная и привлекательная позиция, чем ее противоположность, классический взгляд (и мой тоже), основывающийся на скептицизме, даже цинизме: жизнь трудна; куда бы вы ни взглянули, вы обнаружите недостатки; каждая колония, к которой вы примкнете, оказывается клеткой; и если вы хорошенько прищуритесь, то разглядите окружающую вас решетку. Таково мое мнение, но я не могу, да и не хочу доказать его справедливость.
Вернувшись домой, я говорю по телефону с Эммой Лоури, которая сообщает мне, что наконец-то покончила с «этими проклятыми наркотиками». Она говорит, что никогда больше не станет принимать обезболивающие. Я знаю, что если позвоню Александеру и расскажу ему историю Эммы, он начнет возмущаться и возражать и найдет множество остроумных доводов, чтобы показать: случай с Эммой не противоречит его взглядам. Может быть, она все еще в клетке, созданной болью, в которой она не признается; может быть, ее счастливая домашняя жизнь омрачена невыявленной депрессией; может быть, ее муж не оказывал ей необходимой поддержки; может быть, Эмма слишком много работает. Он скажет то же, что говорил уже много раз:
— Я еще ни разу не встретил человека, Лорин, ни разу за все тридцать лет своих исследований, который бы обладал достаточными внутренними и внешними ресурсами и тем не менее стал бы наркоманом. Ни разу. Найдите мне такого, и я тут же откажусь от своих убеждений.
Я не стану звонить Александеру и рассказывать ему про Эмму. Не стану я и звонить Клеберу и рассказывать ему про своего мужа, который сумел, имея возможность принимать наркотики и пользуясь ею, каким-то образом не попасться в ловушку аддикции. Я не хочу выслушивать неизбежные диатрибы[40] в пользу обеих точек зрения. Может быть, на улицах наших городов и не идет настоящая опиумная война, но в наших университетах и лабораториях ученые, занимаясь исследованиями, шипят друг на друга, непреодолимо привлекаемые теми вопросами, которые изучают. Что же это за вопросы? Ради чего идут яростные дебаты по поводу аддикции? Они нужны не сами по себе, это ясно. На самом деле проблема аддикции, похоже, касается химии и ее противоборства со свободной волей, ответственности и ее противоборства с непреодолимой тягой, дефицитом и его противоборством с нашей способностью его восполнить.