Екатерина Мурашова - Любить или воспитывать?
Хоп! Я наконец вспомнила эту женщину.
Это был очень тяжелый визит, один из тех, когда понимаешь, что именно психологическая помощь нужна человеку, как воздух, но помочь ничем не можешь. Просто не знаешь как. И не в силах в этом откровенно признаться, начинаешь нести первостатейную, под руку подвернувшуюся чушь, сам себя не одобряя и презирая… Потому я и забыла ее. Обыкновенное вытеснение по кому-то там из классиков жанра.
Ей было совсем немного лет. Она была худощавой и, должно быть, вообще-то миловидной. Все портили черные круги под глазами и дешевый парик.
– Моей дочке всего одиннадцать, – говорила она. – Я не боюсь смерти. Совсем, поверьте. Жизнь не особенно баловала меня, но в общем я ей признательна. Но я готова выть от ужаса при мысли о том, что станет с моей дочкой после того, как я умру. У нас никого нет.
– А отец? Бабушки, дедушки?
– Я родила ее без отца. Он был со мной, но сразу говорил, что не хочет ребенка. Когда я забеременела и сказала, что не буду делать аборт, он просто исчез. Даже не знаю, где он сейчас. Мои родители жили в деревне, под Воронежем. Отец погиб, когда я была маленькой. Мама умерла два года назад…
– Есть разное лечение…
– Официальная медицина честно сделала для меня все, что положено. Больше они ничего не могут. В экстрасенсов и колдунов я не верю. К сожалению, и ни во что прочее тоже. Было бы очень удобно думать, что я смогу следить за своей дочкой с небес и даже иногда о чем-то предупреждать и что-то советовать ей, но – увы… Вы верите в Бога?
– К сожалению, тоже нет.
– Но вот вы психолог, близки к медицине… Поймите, просто сидеть и ждать скорой смерти – это же невыносимо, – с отчаянием заключила она.
– А дочка – знает? – спросила я.
– Да, – она кивнула. – Мы очень близки. Я не смогла от нее скрыть, мне показалось это нечестным, ведь она остается здесь, и ей тоже нужно подготовиться, прикинуть возможности, варианты. Мы много разговариваем… Скажите: неужели ну совсем-совсем ничего нельзя еще сделать?
Я опустила глаза, не в силах выносить ее взгляд.
Молчание длилось, иногда прерываясь какими-то незначащими репликами. Я малодушно ждала, когда она попрощается и уйдет. Но ей было просто некуда идти. Дочка в школе…
– Есть всякие шарлатаны, – глядя в пол, подчеркнуто грубовато сказала я. – И от психологии – тоже. Но мы не все знаем о мире и не всегда можем различить, где прячется зерно истины. Вам важны имена? – она отрицательно покачала головой. – Тогда так. Смотрите: вы шли по жизни вот этим путем и пришли туда, где вы сейчас находитесь. Положение далеко от блестящего, и мы обе знаем, куда эта дорога приведет в самом скором времени. Если бы вы шли другой дорогой, возможно, все сложилось бы иначе. Время, конечно, назад не поворачивается. Но кто знает, прошли ли вы уже последний перекресток, на котором можно с этой дороги свернуть? Только поворот должен быть очень резким, иначе снесет в прежнюю колею…
– Как это? Куда свернуть? Объясните, я не понимаю! – она слушала со вполне понятной жадностью.
– Вы по профессии бухгалтер. С детства об этом мечтали?
– Нет, конечно, – она даже улыбнулась. – Кто же с детства мечтает быть бухгалтером? Просто это везде нужно, а мне в городе устраиваться надо было, дочку растить. А тут и дома всегда подработать можно… было, – она с усилием добавила прошедшее время.
– А мечтали вообще-то?
– Ну конечно! Как все девчонки, наверное, – актрисой. В Инну Чурикову была влюблена. В самодеятельности на усадьбе играла. Когда автобуса не было, за пять километров на репетиции бегала. В десятом классе всем классом спектакль поставили, вместе с учительницей литературы. «Двенадцатая ночь» – Шекспир, не как-нибудь. В райцентре играли и в трех колхозах. Успех был…
– А после? В чем смысл?
– Последние годы – только дочка, – твердо, глядя мне в глаза, сказала она.
– Перекресток – это все изменить. Немедленно. Все.
– Как?
– Уехать отсюда. Подальше, например, в Сибирь. Устроиться в театр, например, в Красноярске. Или в Норильске. Хоть подметать. Хоть костюмы шить. Хоть в массовку, рот открывать. Только не бухгалтером.
– А дочка как же? У нее школа.
– Дочку – в интернат, – сглотнув, сказала я. – Если вывернетесь, потом заберете ее к себе.
– А как же оформить?
– Покажете чиновникам справку с диагнозом, скажете, что завтра уезжаете на лечение в тайгу, к колдуну. Они сразу все сделают.
Она смотрела на меня огромными, обведенными черной каймой, блестящими глазами.
– Кто не рискует, тот не пьет шампанского, – сказала я.
– Мне уже нечем рисковать, – и, еще помолчав, добавила: – Спасибо, я подумаю. До свидания.
Она ушла. Я вздохнула с облегчением. Была уверена, что мои дикие советы она выкинула из головы сразу за порогом кабинета.
– И что же – ваша мама тогда действительно уехала в Сибирь?! – потрясенно спросила я у молодой женщины.
– Почему – в Сибирь? – она удивленно подняла брови. – Она уехала в свою родную деревню, под Воронежем. Там же у нас от бабушки дом остался. Здесь продала мебель и еще что-то из ювелирки. Купила «жигули»-развалюшку. Стала на них ездить. Устроилась в поселковую школу учительницей математики. Сразу организовала там театральную студию. Туда к ней и дети, и взрослые ходили. Потом уже это называлось народный театр. Они и в Воронеже часто выступали, и в других городах…
– А вы?
– Я ее не видела и не слышала два года. Думала, конечно, часто, что она уже умерла, а воспитатели мне все врут. Но она мне сразу честно сказала: это пусть призрачный, но шанс. Надо его использовать. Я ей поверила, но вас все равно ненавидела – думала, что, не будь вас, я хоть сколько-то еще с мамой бы пожила, а так она где-то без меня помрет… После восьмого класса она меня на летние каникулы забрала – тут я и увидела, что она вовсе не умирает, и волосы у нее красивые, как прежде…
– Вы остались с ней?
– Вы знаете, нет. Вокруг нее было так много народу, все время эти репетиции, декорации, костюмы… Меня театр не интересовал совершенно, да и в деревне мне жить как-то не хотелось. В общем, мы с ней договорились так: я буду кончать школу в интернате, а к ней приезжать на все каникулы. Так и было. Потом я поступила в институт, жила в нашей городской комнате, потом вышла замуж, родила Сашу…
– От чего скончалась ваша мама?
– От воспаления легких, потом отек… Больница в райцентре, сами понимаете. А она вечно простужалась в этом театре, в поездках, кашляла…
У меня возникли некоторые сомнения в диагнозе, но я не стала задавать дурацких, явно запоздалых вопросов.
– Я приехала с мужем, привезла Сашу, мы успели попрощаться. С трудом протолкались среди поселковых… Я так говорю… – женщина промокнула глаза платком. – Но вы меня не слушайте, ее там любили, это дорогого стоит! В общем, она меня просила, чтобы я вам рассказала, а вы – другим. Может, кому-то еще поможет. Она же после шестнадцать лет прожила, меня воспитала, Сашеньку успела потискать, и театр этот… Там теперь ученица ее… Вот я и пришла…
– Спасибо вам, – искренне сказала я. – И будьте спокойны, я сделаю все так, как хотела ваша мама. Я расскажу о ее судьбе. И просто уверена, что кому-то это наверняка поможет.
Бабушка Груня
Тетка была крупнокостной и громогласной, в зеленом сарафане и ярко-красной губной помаде. Работала маляром-штукатуром, была главной в бригаде (начальник, командир? – не знаю, как правильно). С собой, как катер баржу, притащила (видимо, для моральной поддержки) тоже очень крупного и молчаливого мужа. Он сидел на стуле в позе кучера, многократно описанной в русской классической литературе, и так же покорно и угрюмо смотрел в пол. К родителям прилагались два сына-подростка – двенадцати и четырнадцати лет, старший уже в заклепках и готических шнурованных ботинках, младший еще с пухлыми телячьими губами и стриженный ежиком с челочкой.
Мать крикливо и абсолютно стандартно жаловалась на сыновей. Старший шляется, курит, прогуливает, учителей ни в грош не ставит («А люди из сил выбиваются, чтобы этих оболтусов хоть чему научить! Домой по вечерам звонят, беспокоятся, время тратят, от своих деток отрывают!»). Младший весь в компьютере, равнодушен к учебе, врет, что ничего не задано. «А голова-то у него светлая, это все говорят, мог бы учиться, образование получить, а это ж в жизни как важно, скажи, отец, вот мы институтов не кончали, так вот всю жизнь и горбатимся…» Последнее звучало не слишком убедительно, так как минутой раньше мать во всеуслышание заявила, что любит свою работу и нигде, кроме как в бригаде, себя не представляет. Я уже давно все поняла и могла бы продолжить ее монолог с любого места. Но, видно, женщине надо было выговориться, и поэтому я ее не прерывала.
Когда дело все-таки дошло до разговора с сыновьями, мальчишки, как это ни странно, ничего не отрицали, не ссылались на то, что их не понимают, и вообще не выглядели особенно поперечно-полосатыми. Да, шляюсь, да, курю, так у нас все курят. Собираюсь бросать. Да, в компьютере. Да, понимаю, что надо учиться. Да, все время собираюсь взяться, но как-то не выходит. Видят ли какую проблему в семье? Да, мать все время так орет и обзывается, что стены трясутся. Не, мы не обижаемся, мы с детства привыкли. У нас, как и у бати, давно в ухах бананы…