Герхард Менцель - Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
13
АКАДЕМИЯ ЛЮБВИ
Жизнь не только Гёте, но и многих других мужчин можно разделить соответственно женщинам, которые сопровождали ее, изменяли, украшали. Подобная попытка в отношении Жан-Поля безнадежна. Никакая мадам де Варенс не сделала из него мужчину… Никакой Фридерике не была отравлена жизнь во имя прекрасных любовных стихов, никакая недосягаемая Диотима не поддерживала его в минуты отчаяния. На жизнь человека, который стал излюбленным писателем дам, который воспевал их, содействовал их эмансипации, — на эту жизнь никто из них не оказал длительного влияния.
Мы цитировали в предыдущей главе примечательные слова старого Жан-Поля. Оглядываясь на время создания юношеских сатир, он сказал: тогда, в Лейпциге, он бы любил всех женщин и женился бы на них, на любой актрисе, любой зрительнице, не будь он им безразличен, он, полуголодный студент теологии, у которого нет ничего, даже вида на должность, но прежде всего нет времени — он «занят». Он всегда вращается в кругу бюргеров и мелких бюргеров, где никто не считает его серьезным женихом, да у него нет и желания стать им. Он выбрал роль чужака, а она включает в себя это отречение. Его добровольный выбор вынуждает к аскетизму. Поэтому все женщины кажутся ему красивыми, милыми, прелестными. Горькие же слова о женщинах в его сатирах вычитаны из книг. Но когда он берет в руки «штопор поэтического пера», когда осознает, что можно описывать то, что сам пережил и сам ощутил, когда отказывается от дидактической формы сатирического письма, когда начинает рассказывать — тогда его восславление женщин чарует. Значит, у него есть причина, чтобы продлить вынужденное затворничество, чтобы не нарушить воздержания, которое ведет к сублимации. Только бы ничего не завершать, ничего не доводить до конца, не разрушать иллюзии действительностью. Можно сказать, он приносит в жертву работе свою жизнь. Но это неверно: ибо работа и есть для него жизнь, а жизнь — работа. «Прощай и ищи, как я, свое Перу, свой рай, свой храм и свой Пратер на белой и голубой бумаге», — говорится в одном из его юношеских писем. И спустя двадцать лет, размышляя, как он изображал женщин, он записывает: «Все, что я сказал о женском поле, правда, но это не значит, что я сказал всю правду — а в нее входит и зло».
«Издали настоящая любовь теряет меньше, чем вблизи», — сказано в позднейшем автобиографическом фрагменте. «Явись мне на Венере Венера, я бы горячо полюбил это небесное существо с его столь волшебными в такой дали чарами и не раздумывая избрал бы ее для поклонения». Это всегда была его не единственная, но излюбленная манера любить, «телеграфная» — как он назвал ее в другом месте. Его переписка с женщинами составляет тома, но он, видно, нередко радовался, что долгая и утомительная дорога мешает их частым приездам.
Любить издали он начал давно, еще в Йодице; там Фриц был очарован некой Августиной, он видел ее в церкви, очень издалека, она сидела на женской половине, и вечером, когда она гнала коров мимо дома пастора, он, не смея выйти со двора, любовался ею через ограду. «Августина так и осталась на таком удалении от Пауля, которое воспламеняет любовь, и за всю жизнь ему так и не пришлось коснуться ее руки». Однажды он в течение целого обеда любил некую взрослую даму, но она ничего не знала о своем счастье и, вероятно, не должна была и знать. В Шварценбахе он увлекается некой Катариной, которую видит из окна, когда она идет в школу. Его томит желание, и он однажды целует ее в темноте, но она все равно остается равнодушной, а ему достаточно возможности поклоняться; причем Катарина и Августина, видимо, вполне взаимозаменяемы: в них и во многих других, что придут потом, воплощена его любовь ко всем женщинам. Вот он описывает, с каким блаженством и верой он принял причастие, и так говорит о девушках, которые вместе с ним впервые удостоились святой благодати: «И я заключил их всех в объятия такой широкой и чистой любви, что, помнится, стал любить Катарину так же, как всех их». Йодицкая служанка некрасива, и он не любит ее, но иногда «налетает» на нее со «стыдливыми и жадными поцелуями, и в поцелуе душа и тело сливаются в бессознательном и невинном порыве».
На Шварценбахе автобиография обрывается, и с нею — за одним исключением — все сведения об увлечениях гимназиста и студента женщинами. Начинается время мономанной одержимости работой и дружеских привязанностей, сменяющих друг друга, как любовные увлечения: болезненно-мечтательный Эртель, неповторимо разбросанный Бернгард Герман, интеллектуально трезвый Кристиан Отто. Конечно, многие из его накопившихся чувств переносятся на них, но важны его друзья прежде всего тем, что близки сути его жизни, участвуют в его работе, каждый на свой лад: Эртель — поклоняется ему и постоянно готов помочь, Герман — сам творчески одарен, Отто — помогает критикой. Ситуация для юноши и молодого человека необычная, она подчеркивает полноту, с какой он всего себя посвящает достижению цели. Тут нет и следа прекрасной гармонии между жизнью и творчеством, есть только суровость, напряжение, своего рода мирской аскетизм, его корни социально обусловлены, и он, естественно, влияет на психику. Кажется удивительным, что насильственное остроумие позже становится юмором, что чувства менее напряжены и ширятся, и не удивительно, что они часто становятся сентиментальными, переливаются через край и что мир, который перед ним, то и дело представляется уродливым, дьявольским, гротескным, он постоянно видит его безумие («классикам» это не свойственно).
Упомянутое скудное исключение зовется Софьей Эльродт; она дочь городского фогта в Гельмбрехте, неподалеку от Гофа. Когда эта мимолетная связь началась и закончилась, ей — двадцать четыре, ему — двадцать. Он познакомился с Софьей во время каникул в Гофе, когда его мать пыталась одолжить деньги у фогта. Они условились о свидании в «Леопольдсгрюнском лесочке», вероятно, еще раз повидались в Гельмбрехте, затем он уехал. Заверения в любви в тех нескольких письмах, какими они обменялись, звучат холодно и выспренне. Под пустым предлогом она требует кольцо, которое дала ему. Он пишет прощальное письмо: «Пусть тот, кто занял или займет мое место, вознаградит Вас за те радости, что Вы мне доставили!» Случайный эпизод, не затронувший его души, в лучшем случае — утвердивший его приверженность к любви на расстоянии. В письме к другу он не упоминает даже имени возлюбленной. «Сегодня я вернулся из незнакомого тебе места, где пробыл три дня и три ночи…» Это все: важно только выпущенное придаточное предложение, показывающее, что на самом деле его волнует: «…и стало быть, по меньшей мере три дня ни о чем таком не думал…».
Это было в 1783 году. Но и восемь лет спустя, когда в Тёпене, Шварценбахе, Гофе он чаще встречается с девушками, флиртует с ними, поклоняется им, восхищается ими, работа всегда остается самым главным, на чем сосредоточены его жизнь и помыслы. Нет у него той единственной, что занимала бы его чувства. А есть целый круг девушек (он называет его «академией любви»), который он околдовывает своим очарованием, остроумием, силой чувств. Многое из того, что потом будет восхищать в его книгах прежде всего женщин, он предвосхищает своим поведением в этом кругу. Девушки едва ли его понимают или понимают наполовину или неправильно, но они чувствуют, что перед ними молодой человек, с кем не нужно быть настороже, потому что он начисто лишен мужского желания обладать, потому что он их больше уважает, чем вожделеет, — родственная душа, преисполненная, подобно им, чувствительности. Возникают лишь легкие, воздушные отношения — еще и потому, что для дочерей из знатных домов о нем как муже не может быть и речи.
Эти девушки действительно его академия, его высшая школа. Он научился освобождать подавленные чувства и выражать их. Обретает уверенность, вращаясь в светском обществе, и постигает истину, что женщины обречены на второстепенную роль. Именно в это время, сперва в письмах, зарождается его критика «вавилонско-политического пленения» женщин, которая потом то и дело будет возникать в его романах. «Не только женское тело, но и женскую душу сдавливает вечный корсет». «Их руки заняты так много, их головы — так мало, им дозволено вместо ног шевелить веерами, им ничего не прощают, меньше всего — сердечное чувство». Они «меняют одни цепи на другие».
Но когда он это пишет, он от своих цепей — от сатир — уже освободился, — освободился, глубоко потрясенный. Ибо путь к жизни, к поэзии проложило ему столкновение со смертью.
14
СВЕТ, ОГОНЬ И НИКАКОГО ТЕПЛА
«Адский ледяной поток смерти ударил по моим чувствам, я упал навзничь, и сердце мое замерло перед видением — оно произнесло мое имя. И я произнес твое имя — и больше мы ничего не могли сказать, только в блаженстве прижались друг к другу блаженными сердцами… Ах, я теперь еще вижу, дорогое мое чудо, твою смущенную и удивительную улыбку, твое разрумянившееся и трепетное лицо, твои влажные глаза… Я еще вижу, как позади нас, замерших в объятии, заходит светило, я еще чувствую, как мои глаза полны слез и язык захлебывается! О, как долго тебя не было!.. Я каждый день думал о тебе — ты видишь, я в тысячу раз нежнее, чем прежде, ах, я несказанно люблю тебя теперь… Теперь я стал старше и с тех пор многое потерял… Скажи и ты, разве и с тобой не произошло того же?»