Николай Богомолов - Михаил Кузмин
Второй памятной вехой стало итальянское путешествие 1897 года, также продолжавшееся очень недолго, но так же принесшее поэту множество впечатлений, живших в душе по крайней мере до двадцатых годов. И как египетское путешествие дало Кузмину ощущение прелести мира в соединении со все пронизывающим веянием смерти, так путешествие итальянское сплело воедино искусство, страсть и религию — три другие важнейшие темы творчества Кузмина[20].
Описание поездки может быть восстановлено по кратким записям введения к дневнику и по письмам к Чичерину, повествующим более подробно о художественных впечатлениях того времени. Внешняя канва была такой:
«Рим меня опьянил; тут я увлекся liftboy’ем Луиджино, которого увез из Рима с согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве слуги. <…> Мама в отчаянии обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал во Флоренцию. Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти. Юша <Г. В. Чичерин> свел меня с каноником Mori, иезуитом, сначала взявшим меня в свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением. <…> Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но форменно я говорил, как я хотел бы „быть“ католиком, но не „стать“. Я бродил по церквам, по его знакомым, к его любовнице, маркизе Espinosi Moroti в именье, читал жития святых, особенно S. Luigi Gonzaga, и был готов сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг утром особенно замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой».
(«Histoire édifiante…»)Описание звучит почти нейтрально, но, очевидно, и быстро испарившаяся страсть, и итальянское искусство, и особенно проблемы религии переплелись для Кузмина в такой клубок, что распутать его оказалось далеко не просто. И прежде всего это касается религиозных исканий Кузмина, которые естественно вписываются в общий контекст духовных исканий конца XIX и начала XX веков.
Кузмин был воспитан в достаточно строгих религиозных традициях; мы знаем о его увлечении проблемами истории христианства и современного религиозного сознания. Однако, как у многих и многих, особенно среди интеллигентов, современная церковь вызывала у него вполне определенное раздражение, и результатом долгих раздумий, переживаний, поисков стало принципиальное расхождение с официальным православием. Собственно говоря, для думающего интеллигента конца века такое было почти неизбежным: слишком узкую тропу оставляла церковь для тех, кто, искренне веря и желая соблюдать обряды, не мог подчиниться всем установлениям, одобренным иерархами. Поэтому все более и более частыми становились попытки найти религиозную истину вне рамок господствующей церкви. Наиболее известны, конечно, опыты учредителей разного рода религиозно-философских обществ, время от времени выливавшиеся в попытки создать, как Мережковские, свою собственную, предназначенную для малой паствы церковь.
Первоначально Кузмин попробовал путь уже испытанный — стать католиком, но после разочарования в нем обратился к поискам на собственно русской почве. В конце концов это привело его к решению достаточно нестандартному — сблизиться со старообрядчеством. В той широкой амплитуде колебаний, которые представляла собой жизнь Кузмина конца девяностых и начала девятисотых годов, старообрядчество оказалось созвучным сразу нескольким сторонам его тогдашнего миросозерцания. Одновременно оно давало ему и особый строй установлений, тянущихся непосредственно в глубь национального самосознания и национальной истории, и возможность приобщиться к чрезвычайно привлекающему его старинному быту.
И в дневнике, и в письмах Кузмин неоднократно фиксирует то особое состояние своей души, при котором «то я ничего не хотел кроме церковности, быта, народности, отвергал все искусство, всю современность, то только и бредил d’Annunzio, новым искусством и чувственностью» («Histoire édifiante…»). На несколько лет он погружается в «русскость», в мир той строгой обрядности, которая права уже тем, что сохраняется в неприкосновенности двести с лишним лет и за ее целостность готовы пойти на смерть или подвергнуться преследованиям не только отдельные выдающиеся люди (как протопоп Аввакум или самосожженцы), но многие и многие.
Вопреки легендам, Кузмин никогда не обращался в старообрядчество по-настоящему. Вероятно, он мечтал быть старообрядцем, а не стать, как и католиком. К тому же занятия искусством, которые уже к тому времени превратились для него в одно из главных дел жизни, были немыслимы в той среде, куда он так стремился. В «Крыльях» молодой купец-старовер Саша Сорокин говорил главному герою: «Как после театра ты канон Исусу читать будешь? Легче человека убивши. И точно: убить, украсть, прелюбодействовать при всякой вере можно, а понимать „Фауста“ и убежденно по лестовке молиться — немыслимо…» Из писем к Чичерину мы узнаем, что подобные слова и на самом деле были произнесены одним из знакомых Кузмину старообрядцев. Сам же он рисовал перед своим эпистолярным собеседником целую картину соединения допустимого церковью искусства и истинной веры, где его собственному творчеству, определяемому иноземными традициями, места не находится. И поэтому опять серьезно возникает вопрос об уходе в монастырь — если не в старообрядческий скит, то в «хороший» православный монастырь, где можно было бы забыться, отойти от грешной жизни и покаяться.
Но слишком сильно оказывалось притяжение искусства, чтобы можно было легко и просто пожертвовать творчеством. Не случайно в понимании Кузмина моделью истинного искусства служили те итальянские здания, которые построены на фундаментах античных дворцов и храмов, то есть органически сочетают в себе современность и глубокую древность, уходящую во времена мифологического прошлого.
На первых порах его почти исключительно влечет музыка, композиторская деятельность. После гимназии его уговаривали идти в университет, но он вполне осознанно выбрал консерваторию и несколько лет проучился там, в классе Н. А. Римского-Корсакова. Однако его формальное образование ограничилось тремя годами, начиная с 1892-го (плюс еще два года занятий в частной музыкальной школе В. В. Кюнера). Круг слушателей его сочинений был очень узок, и какое-то время Кузмин почти и не пытался выйти за его пределы. Часть нотных рукописей сохранилась в архивах, однако лишь несколько произведений Кузмина оказалось опубликовано[21], совершенно ускользнув от внимания как современников, так и исследователей более позднего времени. Лишь много позже, в десятые уже годы были опубликованы ноты некоторых сугубо «русских» вещей ранних лет: цикла «Духовные стихи» и частично — цикла «Времена года» (или «Времена жизни»), под иным заглавием — «С Волги». Остальное же, и прежде всего музыка, ориентированная на западные традиции, писавшаяся очень активно, осталось неопубликованным.
Первые стихотворения Кузмина возникают почти исключительно как тексты к собственной музыке — операм, романсам, сюитам, вокальным циклам. Правда, одно из первых дошедших до нас стихотворений было написано безотносительно к музыке, но вполне можно предположить, что мелодия при его создании все же звучала. Во всяком случае, посылая эти стихи Чичерину, Кузмин оговаривает, что они «очень годятся» для музыки.
Один из главных принципов таких текстов — расчет на непременное восприятие слова как звучащего, а не читаемого глазами, и в связи с этим — далеко не полностью используемые возможности его смыслового углубления. Как кажется, вся история вокальной музыки свидетельствует о том, что для пения выбираются стихи одноплановые, или же из сложного текста композитор выделяет лишь один смысловой ряд, оставляя другие в небрежении. Потому-то стихи, заведомо предназначенные для пения, чаще всего пишутся так, чтобы поразить внимание слушателя с первого раза. И раннее поэтическое творчество Кузмина, насколько оно нам известно, являет собой весьма наглядный пример именно такого отношения к слову.
Собственно говоря, и в литературу он вошел как «подтекстовщик» своих собственных мелодий. К концу 1903-го или первой половине 1904 года относятся события, кратко описанные в «Histoire édifiante…»: «Через Верховских я познакомился с „Вечерами совр<еменной> музыки“, где мои вещи и нашли себе главный приют. Один из членов, В. Ф. Нувель, сделался потом из ближайших моих друзей».
Аудитория «Вечеров» была почти столь же невелика, как и прежняя аудитория Кузмина, но впервые его вещи попали в поле зрения не давнишних друзей, а профессиональных музыкантов. Впервые была перейдена граница, отделяющая домашнюю дружественность и снисходительность восприятия от серьезной и независимой оценки, впервые сочинения Кузмина стали восприниматься всерьез, безо всяких скидок.