Владимир Козлов - Неизвестный СССР. Противостояние народа и власти 1953-1985 гг.
С конца 1970-х гг. все активнее вели себя идеологи подпольного и полуподпольного русского национализма, имевшие возможность, в отличие от либеральных диссидентов, апеллировать к чувствительным струнам национальной души, спекулировать на националистических предрассудках недовольного народа. Подобные нападки на власть за ее недостаточную «русскость» способны были привлечь гораздо больше плебейских сторонников и сочувствующих, чем либеральные идеи правозащитников. При этом любая попытка публично дискредитировать националистов обернулась бы против самой власти — ведь не о «реставрации капитализма», а о «патриотизме», национальных святынях вели речь националисты, выстраивая изощренные демагогические схемы.
В общем-то «русизм» в начале 1980-х гг. не представлял из себя сколько-нибудь серьезного движения, но это было отчетливое общественное настроение — опасное для власти и довольно новое для советского «интернационального» режима. Если соотнести эту националистическую тенденцию с расцветом национализма на периферии советской империи, то станет ясным, что перед коммунистическими правителями на рубеже 1970–1980-х гг. замаячила угроза куда более серьезная, чем традиционные обвинения в бюрократическом перерождении и измене «делу Ленина» или полулегальная либеральная правозащитная критика КПСС со стороны сердитых московских интеллектуалов.
После смерти Брежнева и еще до прихода к власти Горбачева кривая негативной «пассионарности» советского общества поползла вверх — после двух довольно спокойных лет во второй половине 1984 — начале 1985 г., фактически за полгода, произошло два крупных волнения, одно из них — на этнической почве в столице Таджикистана Душанбе. Во второй половине 1985 г. вновь фиксируются давно забытые беспорядки в воинских эшелонах с призывниками, в Советскую армию. Вопрос удостоился специального рассмотрения на заседании Секретариата ЦК КПСС.[983]
Мы далеки от мысли односторонне интерпретировать бесспорно выигрышное для эпохи «застоя» сравнение с до- и пост-застойными временами. Но реально или потенциально конфликтные периоды как бы обрамляют время пребывания Брежнева у власти, косвенно свидетельствуя о социальной нежизнеспособности «застоя» как формы правления и образа жизни. Страна вступала в новую эпоху, уже сидя на бочке с порохом с зажженым фитилем. Неудовлетворенные национальные амбиции и старые этнические обиды, миллионы обиженных пьяниц, проводящих ночи в вытрезвителе или 15 суток в КПЗ, огромное число ежегодно попадавшихся на мелких хищениях людей и еще больше — оставшихся безнаказанными, молодежь, выросшая в пьющих семьях — все это было не самым лучшим строительным материалом для объявленной Горбачевым перестройки. Страна зашла в тупик. Общество разлагалось. Но в поисках выхода маргинализированное массовое сознание оказалось таким же плохим помощником Горбачеву, как и «номенклатурный капитализм» коррумпированных брежневских чиновников.
Заключение
Мой американский друг, в свое время прочитавший эту книгу в рукописи, был поражен жестокостью и непонятностью описанных в ней событий. Он грустно заметил: «Несчастен народ, у которого такое правительство, и несчастно правительство, вынужденное править таким народом». За этой иронической репликой скрывается давняя интеллектуальная традиция. Многовековой «раскол» между народом и властью, между простонародьем и образованной элитой часто воспринимается Западом как «conditio sine qua non» («непременное условие», — лат.) российской истории. Придание универсального смысла конкретному историческому понятию на самом деле является героической попыткой интеллектуалов более или менее адекватно описать чуждые современному обществу и весьма специфичные формы взаимоотношений народа и власти.
Упоминая в некоторых главах этой книги о традиционном для России «симбиозе» народа и власти, я вдохновлялся тем же стремлением — найти «правильное слово»! «Раскол» звучит для русского уха слишком жестко и категорично, заложенный в нем смысл предполагает чуть ли не бездонную пропасть, через которую никто не может перейти. Между тем, исследование насильственных конфликтов между населением и властью после смерти Сталина показало, что в большинстве случаев речь следует вести не столько о «расколе», сколько о специфической форме сожительства. Сами массовые беспорядки, по своим внешним признакам, бесспорно, являвшиеся прямым выступлением против власти или ее представителей, как правило, не отрицали существующей системы взаимоотношений. Они были скорее извращенной формой «обратной связи» коммунистического режима с народом, иррациональным способом передачи сигналов о неблагополучии. В большинстве случаев подобное «взаимодействие через конфронтацию» точнее называть не «расколом», а «социальным симбиозом». Ведь «симбиоз» как раз и означает в биологии сожительство двух организмов разных видов. Даже будучи выгодным обеим сторонам, «симбиоз» никогда не делает их одним существом, в нашем случае, единым обществом с едиными целями и ценностями.
Характерный для традиционных обществ «патриархальный патернализм» (выражение М. Вебера) во взаимоотношениях народа и власти трансформировался в послереволюционную эпоху в одну из фундаментальных основ советского «государственного социализма». «Верховный арбитр» и «Отец народов» на вершине власти, «атомизированная» масса «рабочего класса, колхозного крестьянства и народной интеллигенции» внизу, многочисленная чиновничье-бюрократическая и номенклатурная «прокладка» между «Отцом» и народом. Специфические интересы государственной бюрократии, с одной стороны, предохраняли это социальное «триединство» от разрушительных колебаний, а с другой — не давали обществу эффективно и гармонично развиваться. После смерти Сталина, личность которого была одним из системообразующих элементов советской патерналистской и авторитарно-бюрократической системы, полупатриархальная организации общества и власти, действительную сущность которой маскировала социалистическая риторика, дала первые трещины. На смену мессианской социалистической романтике и аскетизму раннего советского общества приходят принципиально новые явления. Под аккомпанемент социальной зависти, отлитой в массовые требования справедливости, под обвинения «начальников» в «дачном капитализме» и незаслуженных привилегиях, в обществе, с одной стороны, возрождались традиции стихийных бунтов против «неправедной власти», а с другой — шло подспудное развитие индивидуализма и экономического эгоизма, сковывавших бунтарскую активность масс. Подобное сочетание традиционного и современного в массовом сознании, накладываясь на отсутствие политических и экономических свобод, неизбежно придавало всем формам народного протеста (от массовых мелких хищений у «своего» государства до стихийных выступлений против местных властей) уродливую форму. Бюрократия ответила на вызов времени попытками «подкупа» народа, идеологией застойной «стабильности», коррупцией, круговой порукой и разрушением института «верховного арбитра». «Вождь» из более или менее эффективного инструмента власти постепенно превратился в удобный и почитаемый символ. Потенциальным участникам массовых волнений и беспорядков, разочарованным к тому же в великой коммунистической мечте, бунтовать, обращаясь к такому «арбитру», было уже бессмысленно и нелепо.
«Социальный симбиоз», т. е. основанный на патерналистском обычае, авторитарной традиции и насилии «компромисс» между народом и властью благоприятствует и сопутствует «застоям», но, как правило, плохо переносит быстрые и динамичные изменения. Власть тогда теряет свою легитимность, а народ демонстрирует спонтанную предрасположенность к бунту. Проведенное исследование позволяет сделать вывод о том, что стихийные волнения и бунты, которые в условиях демократических режимов свидетельствуют о нарушениях и «закупорках» в системе «обратной связи» правительства и народа, т. е. о болезнях власти и управления, в авторитарно-бюрократических режимах являются не только симптомом болезни, но и элементом несущей конструкции таких режимов. Очень часто у народа просто нет иной возможности выразить свое отношение к актуальной политике. Бунту нередко сопутствовали более или менее целеустремленные попытки донести «правду» до московского начальства, а частичный успех волнений (что иногда случалось) оплачивался сломанными судьбами и жестоким наказанием «зачинщиков».
Многие массовые беспорядки эпохи Хрущева и Брежнева — явление достаточно архаичное по своей природе. Активные участники волнений 1950–1960-х гг. были пропитаны такими «врожденными» мифами «плебейской культуры» (выражение английского историка Э. Томпсона) как вера в «доброго царя и его неправедных слуг», эгалитаристское понимание «справедливости», идеи «неправедного богатства» и «всей правды наверху». Однако «врожденные» мифы совмещались в сознании советских «смутьянов» с гораздо более современными популистскими интерпретациями коммунистической доктрины. При этом некоторые участники массовых выступлений следовали не столько традиционным моделям «беспорядочных» действий, сколько пропагандистским штампам советских книг и кинофильмов о героях революционерах (кинофильмы «Мать» Вс. Пудовкина, «Броненосец Потемкин» С. Эйзенштейна и др.), воспроизводили шаблоны поведения «борцов за справедливость» во взаимоотношениях с полицией и охранкой.