Иоганн-Амвросий Розенштраух - Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля
Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля
Один и тот же предмет, рассмотренный с различных точек зрения, будет представлять собой, чем изображение ближе к оригиналу, свой взгляд. Поэтому возможно столько же описаний присутствия французской армии в Москве в 1812 году, сколько людей находилось тогда в этом городе. И в каждом будет что-то особенное[459], ибо очевидец видел и представил их со своей точки зрения. Не знаю, опубликовано ли кем-нибудь описание событий этого необычайного и богатого последствиями времени? Мне не попалось ни одной такой книги, посему я сообщаю лишь то, что сам имел возможность видеть, слышать и заметить. Во время происходивших событий я, собственно, не думал собирать записки, чтобы рассказать другим. Поэтому теперь, по прошествии 23 лет, я не могу ручаться ни за точность хронологического порядка, ни за цифры и все прочее такого рода, что показалось бы любопытным и достойным запечатления политику, государственному мужу, воину или судье. Я был тогда лицом частным и судил обо всем происходившем прежде всего относительно себя самого и лишь потом уже в отношении отечества и своих ближних. Поскольку же я затем приучился тесно связывать все происходящие во времени события с вечностью, то и назад, на все происшедшее тогда, я смотрю в этом, единственно правильном, свете, чтобы сообщить нижеследующим заметкам интерес и для христиан.
Без фанатизма могу утверждать наверное: в том, что я не покинул Москвы, была воля Божия, и Он расположил так, что я должен был отказаться от своего уже решенного отъезда, хотя все было приготовлено и даже запряжены лошади, чтобы мне ехать в Петербург к своим детям[460]. Однако ложный слух о том, что неприятель уже находится между Москвой и Клином, побудил меня дать ямщику отступного в вознаграждение его усилий. И хотя в тот же самый день я убедился в беспочвенности этого слуха, впоследствии ни за какую цену я уже не мог достать лошадей и принужден был остаться в Москве. Поскольку – как я теперь ясно понимаю – это споспешествовало моему и детей моих благу временному и, питая надежду на милосердие Христово, равно нашему уделу в вечности. Никакой христианин не сомневается, что всемогуществу Божию подвластно все. Но как Христос, будучи во плоти, творил чудеса только тогда, когда естественные средства были недостаточны, а равно и в Ветхом Завете Бог лишь тогда представлял доказательства своего непосредственного вмешательства, когда привычные пути были исчерпаны, – так и до сего дня премудрость Божия действует в судьбах целых народов и отдельных людей, используя или заимствуя наличествующие подсобные средства, чтобы произвести то, что Ему, Господу, угодно. Насколько простирается человеческое соображение, я могу с уверенностью утверждать, что в Петербурге, не случись явного чуда, я не пришел бы ни к достатку при нашем ограниченном местными рамками торговом обороте, ни к совершенно изменившимся духовным воззрениям под воздействием страданий и опасностей в Москве, ни к заделу в церковных и школьных делах благодаря моему деятельному участию в заботах приходского совета[461]. Все это вкупе должно было случиться прежде, чем с некоторой надеждой на успех я смог принять решение сделаться пастором, и тем более осуществить его.
Уже за 25 лет перед тем я столько почерпнул из необыкновенного пути страданий моей жизни, что все происходившее со мной в жизни считал не случаем, а мудрым промыслом милосердия Божьего. Итак, не имея возможности оставить Москву, я предоставил себя воле Господней, и был так спокоен, как может быть спокоен в опасных обстоятельствах лишь человек, надеющийся на Бога. У которого, однако, как и у всех его братьев, в груди бьется сердце, которое временами сколь лукаво, столь и испорчено[462]. Но перехожу к сути.
К концу августа месяца [1812 года] многолюдная Москва совсем почти опустела. Положение немногих иностранцев, которые оставались [в ней] добровольно или вынужденно, становилось все более угрожающим, что показали безобразия, чинимые озлобленным народом на улицах и в домах. Особенным бельмом на глазу для народа стал Кузнецкий мост – улица, на которой находилось большинство французских магазинов и которую населяли почти одни только иностранцы. В других частях города пошли разговоры, что «прошлой ночью убили всех иностранцев, которые жили на Кузнецком мосту». Я узнал об этом, так как несколько знавших меня господ посылали спросить, «жив ли я еще».
Тогдашний генерал-губернатор граф Ростопчин издал, правда, прокламации для народа, в которых представлялось, сколь мало чести делает убийство тощего, как высохшая селедка, француза или немца в парике, но эти шутливые бюллетени мало годились для того, чтобы устрашить народ[463]. Посему около полуночи 30 августа я покинул свою квартиру на Кузнецком мосту[464], ибо в ту ночь на этой улице было шумно и неспокойно как никогда раньше, как я не слыхивал и днем с моего приезда в Москву, хотя Кузнецкий мост – одна из самых оживленных московских улиц. Подхватив за руку мою 16-летнюю дочь[465], я бежал к торговцу Шиллингу[466], – тот по причине своей многочисленной семьи и многих бывших у него комиссионных товаров, которые он не мог спрятать, также решил оставаться в Москве.
На пути туда нас преследовала чернь, но по счастью дворник* в Шиллинговом доме открыл нам железные ворота на двор по первому стуку и так же быстро затворил их за нами, увидев наших преследователей. У нас было перед ними небольшое преимущество, потому что из комнаты, где они увидели, как мы проходим, и закричали «Мы вас прикончим, проклятые иностранцы!», им нужно было сначала пройти двор своего дома, который выходил в переулок. Это небольшое преимущество, которое мы использовали, ускорив наши шаги, и то обстоятельство, что дворник* даже в полночь оказался так близко от ворот, чтобы впустить нас, спасло нам жизнь.
В семействе Шиллинга нас тепло приняли, пригласили остаться у них и вместе разделить все грядущие события. Ставни на окнах и вход в дом были такие крепкие и в таком хорошем состоянии, а присутствующих, в основном молодых и сильных мужчин, так много, что можно было отбить средних размеров штурм. Однако в субботу 31 августа стало приходить со всех сторон столько известий об угрозе для жизни все еще остававшихся в Москве иностранцев, что Шиллингово семейство посчитало за должное любой ценой лучше покинуть город, чем стать жертвой. За чрезвычайно высокую сумму старшим сыновьям удалось достать лошадей. Итак, несмотря на тесноту на их подводах, все упрашивали меня сопровождать их. Но я считал это невозможным, если только не идти рядом пешком, и попросил их взять с собой лишь мою дочь. Вечером в одиннадцатом часу они уехали. При нашем обоюдном прощании мы чаяли свидеться только в вечности, ибо и им в дороге следовало ожидать не меньших опасностей, нежели мне в городе. Живая, искренняя и общая молитва, которую объединила нас с дочерью за два часа до отъезда, так подкрепила ее и меня, что в решающий момент мы попрощались друг с другом так же легко, как если бы должны были свидеться несколько часов спустя.
Отъезжающее семейство взяло с собой лишь самое необходимое, потому что людям в подводах едва хватало места; все же прочее было оставлено. Посему господин Шиллинг просил меня остаться жить в его доме и взять на себя надзор за имуществом и оставленными комиссионными товарами.
Я должен назвать еще одну и главную причину, почему я оставил в ночь с пятницы на субботу мое жилище на Кузнецком мосту. Граф Ростопчин издал несколько печатных воззваний к народу с призывом вооружаться и по первому зову собираться на Воробьевых горах – тому же, кто останется, угрожало самое суровое наказание[467]. Мой кучер, молодой дерзкий парень с сатанинской физиономией, собирал поэтому что ни день на нашем просторном дворе толпу разделявших его взгляды молодцов, с которыми он занимался военными упражнениями, шумел и витийствовал перед ними. Он часто говорил им, что все, наконец, переменится, крепостные станут господами, а прежние господа или будут убиты, или должны будут сделаться мужиками. Я должен был молча сносить это безобразие, но мое вынужденное молчание делало кучера лишь все более и более дерзким, так что он наконец ущипнул мою дочь за щеку, хотел поцеловать, смеялся над ее стыдливостью, и нагло заявил, что, дескать, скоро она будет думать по-другому и будет благодарить его, когда он станет ее защитником. Когда в ночь на пятницу я узнал, что кучер и его приспешники не ночуют дома, я воспользовался этим для того, чтобы бежать в дом Шиллинга. Но едва лишь моя дочь уехала с этим семейством, мне пришло на ум, как разъярится и озлобится кучер, когда он не найдет по своем возвращении домой ни моей дочери, ни меня. Теперь меня заботило, что этот отчаянный парень может обнаружить мое убежище – и какую опасность может причинить злоба этого человека. Не мне, ибо я, как говорится, все это время носил «душу мою в руке моей»[468], но Шиллингову дому, его пожиткам и товарам. Посему я думал об убежище, чтобы меня не нашли в Шиллинговом доме, а если кучер вздумает искать меня там, он подумает, что я уехал вместе со всем семейством.