Дитер Томэ - Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография
Но послом французской культуры он уже не являлся: с эмиграцией он теряет не только авторитет и престиж, но и французское гражданство. Корабль направлялся уже не на Антильские острова, а в Кайенну, на Французскую Гвиану, некогда знаменитое место политической ссылки. Наш (уже не совсем французский) этнограф отправляется по стопам капитана Альфреда Дрейфуса. Так же как и Дрейфус, после многолетнего заключения оправданный в 1906 году и вернувшийся с повышением в армию, Леви-Стросс был позднее амнистирован, и даже более того – избран в 1959 году (по рекомендации Мориса Мерло-Понти) в Коллеж де Франс, а в 1973 году – во Французскую академию, что во всяком случае свидетельствует о том, насколько важным после возвращения было для него национальное признание и, если хотите, слава: в конце концов, против своей воли в Академию не избираются, и его присяга на верность голлизму контрастировала с левой ориентацией большинства интеллектуалов, и уж конечно, структуралистов. Он отклоняет организованное известным американским социологом Толкоттом Парсонсом приглашение в Гарвард, потому что у него нет никакого желания снова вести эмигрантскую жизнь. Леви-Стросс хочет поддерживать государственный порядок и рассчитывает на ответную поддержку.
Его амбивалентное отношение к приключениям сказалось и в его склонности к «неколебимости» устойчивых «ритуалов» и застывшей, надвременной структуры, которую он признает и ценит также во французском государстве и его институтах. Может быть, за его политическим консерватизмом, а заодно и его структурализмом кроется некое пресыщение или даже отвращение к ненадежной реальности и к историческим переменам. Отвержение Леви-Строссом кандидатуры Мишеля Фуко в Коллеж де Франс[538] также было, хоть и тщетной, – попыткой защититься от коллеги, который, как ему представлялось, был положительно настроен по отношению к этим переменам. Но достаточно ли французское государство, это воплощение стабильности, признало этого своего, некогда отверженного им сына, нежданно-негаданно ставшего его экзальтированным приверженцем? Да и что значит «достаточно»? Искупила ли Республика оказанными почестями свою гнусность? Может быть, членство в Коллеже и Академии – просто компенсации за ущерб, который уже невосполним? Трудно ответить на этот вопрос; возможно, и самому Леви-Строссу было бы трудно: вся его жизнь после Второй мировой войны была бесконечной чередой наград и премий (с пятнадцатью почетными докторскими степенями: Гарвард, Йель, Колумбия, Оксфорд… – как если бы невозможно было воздать ему достаточно почестей).
В конечном счете его чествовали за изобретенный в изгнании, бездомный, еврейский и космополитический структурализм, сделавший его знаменитым, – за «Элементарные структуры родства» (1949) и особенно «Структурную антропологию» (1958). И в этом смысле вопрос «Как становятся структуралистами?» практически уравнивается с другим: «Как перестают быть французами?», поскольку структурализм так и останется во французской культуре чужеродным телом. Он смог утвердиться только в период политической и интеллектуальной смуты, к которой относятся и война за независимость Алжира, повлекшая за собой французский кризис идентичности, и утрата доверия к коммунизму, особенно обострившаяся из-за советской агрессии в Венгрии и выразившаяся, в частности, в крахе господствующей модели «попутчика» в ее сартровском воплощении.
Структурализм (детище в целом 1920-х годов) отправляется с Романом Якобсоном в странствие из России через Прагу, Копенгаген и Нью-Йорк во Францию, где он был представлен почти исключительно блестящими аутсайдерами (что особенно бросается в глаза при сравнении с так называемыми постструктуралистами): Ролан Барт никогда не имел отношения к академическому истеблишменту, а профессором в Высшей школе социальных наук (EHESS), а затем в Коллеж де Франс стал исключительно благодаря своей знаменитости как автора; Цветан Тодоров и Юлия Кристева иммигрировали из Болгарии; Жак Лакан, друживший и с Якобсоном, и с Леви-Строссом, сознательно использовал структурализм как машину войны против официальной версии психоанализа и против французских членов Международной психоаналитической ассоциации, которые быстро отреагировали, исключив его из своих рядов (в его случае возвращение в легитимный французский истеблишмент было невозможно: в отличие от Леви-Стросса, Республика никогда не оказывала ему никаких почестей[539]); Жак Деррида, еврейский «черноногий» (pied-noir), выросший в Алжире, был во время войны, как и Леви-Стросс, поражен в правах – исключен из лицея; что касается, Мишеля Фуко, можно упомянуть его годы в Швеции и Польше, а также, конечно, его сексуальную маргинализацию. (Пост)структурализм был занозой в теле французской культуры, и если его известнейшие представители располагали более чем комфортабельным авторским статусом, академический мир упорно ему сопротивлялся и успешно вытеснил его на задворки университетской сцены, пока его деятельность, так сказать, не исчерпала сама себя. В этом смысле не стоит забывать, что (пост)структуралистское движение осталось преимущественно экспортным продуктом, чей успех этаблированная Франция, сколько могла, игнорировала.[540]
Леви-Стросс запустил в оборот собственные мифы по поводу возникновения структурализма, пытаясь возвести этот необычный французский экспортный продукт к более раннему импорту, чтобы усугубить его не(у)местный, чуждый, в конечном счете «непатриотический» характер. Наряду с напрашивающейся отсылкой к рождению структурализма из «структуры» как будто специально для этого созданных обществ так называемого примитивного мышления, он предлагает и другую привязку: вообще-то структурализм родом из Германии, говорит он в интервью журналу «Шпигель» в 1971 году, возможно, не без лукавинки, и упоминает «Четыре книги о человеческих пропорциях» Альбрехта Дюрера, гётевскую морфологию, технику лейтмотивов Вагнера и его же реабилитацию мифологии.[541]
Как становятся структуралистами? Теряя многое. Теряя определенную родину, определенную реальность, определенный мир. Разумеется, на такие потери можно реагировать и иначе, чем Леви-Стросс: Бретон в изгнании остался сюрреалистом, а вовсе не изобрел в Нью-Йорке структурализм. Конечно, их ситуации различны: сюрреализм к тому времени уже существовал и даже пережил свой апогей. Очень вероятно, сыграла свою роль и тенденция к меланхолии, свойственная, впрочем, конечно, не только структуралистам, но и другим «теоретикам», фигурирующим в этой книжке: несомненно, Беньямину и Дебору, но, возможно, и Барту, Бланшо, Бахтину, Лейрису… Теория возникает с утратой мира, с установлением с миром отношений бесконечной скорби (меланхолия, по Фрейду, это скорбь, которая не кончается). Мир, который оправдывает существование этнографа, уже исчез, принадлежит двойному – историческому и личному – прошлому. Реальность мучительна, утомительна и всячески препятствует продвижению к истине, к знанию, к авторитету, к славе. «К столетию, в котором я родился, я не испытываю никакого особенного расположения».[542]
Последняя часть «Печальных тропиков», озаглавленная «Возвращение», начинается со знаменитой, еще более загадочной и симптоматичной главы «Апофеоз Августа». Леви-Стросс рассказывает здесь об особенно удручающем этапе бразильского путешествия, приведшем его в Кампус-Новус. Он оказывается здесь в одиночестве, его заболевшие товарищи отстали, он сам живет рядом в окружении голодных и изнуренных болезнями индейцев. Этнографическая работа, и без того сложная, здесь еще больше затрудняется из-за вражды двух племен и их общего недружелюбия к непонятному белому человеку («индейцы не позволяют даже наблюдать за ними»). Положение усугубляют фундаментальные вопросы, которые требуют ответа именно в этот момент:
Зачем я здесь? С какой целью? Что это, собственно, такое – этнографическое исследование? Может, это обычная работа, как и любая другая, с той лишь разницей, что контору или лабораторию отделяет от дома расстояние в несколько тысяч километров? А может, это результат более радикального выбора, за которым скрывается вызов всей той системе, в которой человек рождается и в которой происходит его становление? <…> За это время мои более рассудительные коллеги поднимались все выше по служебной лестнице; те, которые так же, как некогда и я, имели склонность к политике, сегодня депутаты, а вскоре станут министрами. Я же преодолевал пустыню в поисках остатков каких-то древних сообществ.[543]
В этот момент, когда реальность не хотела даже поддаваться контакту, наблюдению, Леви-Стросс создает своеобразный миф или пьесу, которой дает имя «Апофеоз Августа». Не углубляясь во все ее детали, ограничимся здесь несколькими замечаниями.
Во-первых, если, как утверждают некоторые,[544] эта фантазия несет в себе смысл учредительного мифа структурализма, то немаловажно, что она возникает в определенном контексте, а именно: когда из реальности уже ничего нельзя получить, когда она – как реальность – ускользает от болезненного и галлюцинирующего субъекта. Теоретизирование-галлюцинирование отключает реальность. Можно сказать, что в структуралистской понятийности исчезает референт и заменяется знаменитой придуманной Соссюром парой «означающее – означаемое». Структурализм – или «теория» вообще? – возникает как прощание с референтом, с видимым, эмпирическим в пользу внутренней систематики (языка, общества, литературного произведения[545] или, по Лакану, ненаблюдаемого, но слышимого психоаналитического субъекта[546]).